ОТКРЫТОЕ ОКНО
Облучье.
На русской станции Облучье,
Еврейской области, стоял,
я б не сказал, что самый лучший,
но, в общем, неплохой вокзал.
Архитектурно интересен,
почти что храм, лишь без креста.
И трапы длинных белых лестниц
вниз – к пристающим поездам.
И раз, взойдя от скуки праздной
вдоль мощных каменных перил,
нарочно томно и развязно
я «Штерн» в киоске попросил.
Ответ был кратким, жёстким, хлёстким,
таким, как если бы любой
советский юноша в киоске
спросил бы свеженький «Плейбой».
И взгляд, ударивший, как бомба,
почувствовать себя мне дал
по крайней мере Джеймсом Бондом,
который не туда попал.
Я понял, что погорячился
и то, что спорить не с руки
и элегантно удалился,
чуть задевая косяки,
прочь из-под этих сводов гулких
на улицу, на волю, чтоб
прохладный ветр, метя окурки
мне остудил горящий лоб.
Старт, право, больше чем печальный,
но прочь сомненья все – вперёд! –
искать семитское начало
на улочках, ушедших в лёд.
Я был в оценках осторожен,
но как тут быть, коль нет его:
нигде ни надписи, ни рожи,
ни речи, в общем, – ничего.
Я шёл, смотрел и удивлялся,
я млел, я выбился из сил.
Славяне, немцы, закавказцы
и даже чукча – тундры сын.
Я шёл и наливался страхом,
гримасы времени кляня,
и новым жутким «карабахом»
дохнуло грозно на меня.
А вдруг еврейское крестьянство
с убогих приднестровских нив
сумеет как-нибудь дознаться –
как горько пошутили с ним,
как, их жестоко обманувший,
российский люд, прижившись здесь,
вкушает хлеб намного лучший
и в том имеет интерес!
А вдруг еврей, но пролетарий,
с заводов ЗИЛ и «Арсенал»
достанет заржавевший, старый
шовинистический кинжал,
и, вновь сойдясь с крестьянской голью
на почве этаких причин,
своей мозолистой рукою
скуёт орала на мечи.
И всколыхнётся дух еврейский,
и растечётся вдоль дорог,
и тысячи переселенцев
волною хлынут на восток,
стремясь туда, где их заждались
крутые сопки, все в лесах,
на бреги Биры и Биджана –
в свои законные места.
И вздрогнет мир, и свет померкнет,
и прочь прогонят навсегда
российского аборигена
потомки Вечного Жида...
Я приоткрыл глаза, смеркалось,
зажглись холодные огни,
пот змейкой тонкой пробирался
вдоль коченеющей спины.
А время шло, сдувая плесень,
безостановочно, как – вдаль,
вдоль белых станционных лестниц –
«России» гулкая печаль.
Переход на летнее время.
Когда вокруг уже смеркалось,
и тяжко наползали сны,
и тело комкала усталость –
мы переставили часы.
Но, видно, был момент просрочен –
всё так же надвигалась тень...
Увы, не стала ночь короче,
лишь сумрачный продлился день.
Воспарённое.
На город свой взглянул я с высоты
и понял вдруг с тоской и с сожаленьем:
на фоне бесконечной суеты,
как на застывших – Брейгеля – твореньях,
есть форма звука,
нет, увы, движенья.
Свободоборческое.
Я твердил: «Жизнь – бесспорно – борьба!
Лишь свободный пробьётся к победе!»
и – за каплею капля – раба
из себя выжимал в туалете.