И тут взорвался мир...

Владимир Юринов

8. Виктор.

   В электричке было почти пусто – на весь вагон от силы человек двадцать-двадцать пять пассажиров. Жёлтый вагонный свет, падая из мутных подпотолочных плафонов, мертвил усталые хмурые лица, по-вампирьи высасывал из них жизненные соки, превращая людей в равнодушные, покачивающиеся в такт поезду, оплывшие восковые манекены. Чёрные неряшливые тени густыми мазками лежали на сонных лицах, качались тут и там на стенах, торчали из-под полупустых, изрисованных и исписанных непристойностями скамеек. В проходе, по грязному, заплёванному семечной шелухой полу, металлически позвякивая, каталась туда-сюда порожняя банка из-под «Клинского».

  Виктор сидел возле окна и отрешённо смотрел наружу. Поезд подходил к Москве. Ярко освещённые, оживляемые снующими машинами и пестрящие крикливой, приевшейся до тошноты рекламой, куски неспящих пригородов сменялись короткими чёрными провалами глухих межстанционных прогонов. В сгустившейся заоконной тьме появлялся тогда мчащийся в каком-то своём, параллельном, пространстве фантом ещё одного, такого же, затопленного неживым жёлтым светом, полупустого вагона. Там – на фоне зыбких, то и дело пропадающих, проплывающих вдали разноцветных огоньков – ехали, качаясь в ночи, точно такие же усталые пассажиры, неслись такие же грязно-бурые, изрезанные, наспех заштопанные и вновь изрезанные спинки сидений, летели багажные надоконные полки с редкими островками вещей и сами окна: с мутными, уже вторичными отражениями пассажиров, за которыми, в глубине, опять чернели окна и угадывалось ещё одно – загадочное, уже дважды фантомное, вовсе уже неведомое пространство – опять же со своими пассажирами, сиденьями, чёрными провалами окон... Пространства качались, двоились, вкладывались друг в друга, как матрёшки. На переднем плане сутулым контуром маячил свой собственный, тёмный, безликий силуэт.

  Виктор вдруг подумал, что все эти отражённые пространства возможно где-либо существуют, и там идёт точно такая же, совершенно реальная для их обитателей, жизнь. И вон та женщина, вставшая за его спиной и достающая с багажной полки длинный, завёрнутый в бумагу свёрток, выйдя в здешнем пространстве, положим, в Химках, в том, заоконном пространстве выйдет в своих каких-нибудь Химках-штрих и на последнем штрих-автобусе поедет в свой спальный штрих-микрорайон, где в маленькой, но уютной штрих-квартире, волнуясь, ждёт её штрих-муж, и спят их курносые штрих-дети. И, может быть, для этой заоконной женщины мы все, находящиеся по эту сторону окна, со всеми нашими радостями и горестями, со всей нашей суетой, склоками и интригами, с нашим утренним бритьём и вечерними новостями, с нашими рабочими совещаниями и распитиями на троих, все мы – не более чем фантом, зыбкий призрак действительности, летящий куда-то в бесконечной заоконной ночи. И кто из нас на самом деле реален, а кто – отражение, ночной бред, пропадающий со щелчком выключателя, совершенно неизвестно, условно, зыбко в своей неопределённости.

  «Что-то меня заносит... – Виктор потряс головой. – Так и до солипсизма какого-нибудь додуматься можно, не к ночи будет сказано... Что-то я нынче притомился. Укатали сивку...».

  Виктор чувствовал себя до предела вымотанным, даже, пожалуй, каким-то обескровленным. Прошедший день казался бесконечным. Его дальний конец, а точнее – его начало, терялось уже за ворохом лиц, больших и малых событий, вспоминалось уже, как сон, как нечто давнее, отдалённое, подёрнутое сизой, туманной дымкой забвения.

  То радужное настроение, та почти эйфория, сопровождавшая его всё время после встречи с Натальей, куда-то исчезла, испарилась, уступив – где-то ещё в районе Завидово – место самой чёрной меланхолии, чувству тупой  безысходности и даже какой-то обречённости. И знаковый, определяющий разговор с женой, который он обещал Наталье и который там, в Твери, в большом и роскошном Натальином доме, в её, застеленной розовыми шёлковыми простынями постели, казался почти реальным, осязаемым, чуть ли даже не уже состоявшимся, теперь вдруг превратился в неприступную, практически неразрешимую проблему, стал страшить своей заведомой непредсказуемостью, оброс кучей возможных осложнений и последствий.

  «Что я ей скажу?.. – в сотый, в тысячный раз спрашивал сам себя Виктор, даже не пытаясь придумать ответ на этот свой вопрос. – Что я ей скажу?.. КАК я ей скажу?!..».

  Ну, ладно, с ипотекой Наталья обещала помочь. То есть квартирный вопрос – пожалуй, самый трудный во всех семейных спорах – с повестки дня снимался. Но вот остальное... Остальное... И главное – Викуська!..

  Викуся была дочкой сугубо папиной. Этаким пацанёнком в юбке. С самого раннего своего детства, едва только выпустив изо рта мамкину сиську, она решительно предпочла всем девчачьим куклам-пупсикам, всяким этим дочкам-матерям, сюсюкалкам и кружевам-рюшечкам настоящие – «пацанские» – забавы: войнушки, солдатики, пинание мяча, машинки-паровозики. Колени у неё вечно были покрыты ссадинами – свежими и старыми, уже подсохшими. В карманах всегда можно было обнаружить ржавую гайку, пружинку, магнит или полезный во всех отношениях гладкий и плоский камушек. Характер она имела тоже мужской. Решения принимала быстро и бесповоротно, плакать не любила. Если уж Викуся приходила в слезах или вдруг в соседней комнате заходилась плачем, было ясно, что стряслось что-то действительно серьёзное. Разумеется, по детским меркам. Едва научившись ходить, Викуся стала хвостиком таскаться за Виктором, при первой же возможности старалась оседлать его колени, где, завладев папкиным мизинцем, чувствовала себя более чем комфортно. Татьяна, конечно же, ревновала, хотя виду старалась не подавать, и всё пыталась, хотя чаще всего безуспешно, заманить дочку всякими своими женскими штучками – то яркой губной помадой, то глянцевым разноцветным каталогом, то конфеткой или йогуртом. Впрочем, сладкое Викуся любила.

  И внешне дочка была папиной копией. Те же тёмно-карие, почти чёрные глаза, тот же вытянутый овал лица, то же странное сочетание густых чёрных бровей и светло-русых непослушных волос. И даже привычка в задумчивости морщить лоб в двойную складочку над переносицей – тоже была папиной. Когда маленькую Вику впервые – а было ей тогда полтора годика – привезли к бабушке в Торжок, Ангелина Васильевна – мама Виктора, завидев внучку, зашлась беззвучным плачем, а на все утешения и увещевания, на попытки выяснить, что случилось, только мотала головой и, прижимая чуть перепуганную Викуську к груди, шептала: «Надо же!.. Надо же, как похожа!.. КРОВИНУШКА!!..».

  Последнее время дочке стал нравиться писательский труд. Едва Виктор садился за компьютер, Викуся бросала все свои дела и бежала «песятать». Сидя на папкиных коленях, она с восторгом щёлкала по клавишам своими маленькими пальчиками или, высунув от усердия розовый язычок, гоняла мышкой по экрану курсор. Виктор не возражал. Во-первых, Викуси надолго не хватало – заполнив буквами страничку документа, ребёнок обычно требовал: «Песятай!» и, получив на руки ещё тёплый от принтера результат своей писательской деятельности, бежал хвастаться им маме. А во-вторых (а может, это как раз было во-первых), Виктор тоже времени зря не терял и мало-помалу обучал дочку грамоте и некоторым компьютерным премудростям. Во всяком случае в свои четыре без малого года Викуся знала уже все буквы, легко находила их на клавиатуре, умела менять тип шрифта и его размер.

  В общем, расстаться с «Викушкой-квакушкой», со своей русоволосой кровинушкой было для Виктора чем-то непредставимым и совершенно невозможным. А расставание, похоже, было неизбежным. Все эти Натальины планы и мечты, несмотря на всю её, Натальину, горячность и готовность горы свернуть ради любимого человека, оставались не более чем планами и мечтами. Виктор знал свою жену. Татьяна, хоть и по-своему – чуть истерично: с жаркими поцелуями, обниманиями и тут же с крикливой руганью и со шлепками – тоже любила дочь и, ясное дело, Виктору, в его новую семью, она Викуську ни за какие коврижки не отдаст. И любой суд однозначно будет на её стороне...

<=

=>