Хранить вечно

   – Сколько храмов уцелело в городе? – спросил Бонифаций.

   Монах покачал головой.

   – Ни одного.

   – А Храм Святой Гробницы?!

   – Осквернён и разрушен... Святое Распятие похищено иноверцами и теперь, наверно, уже доставлено в Ктесифо́н.

   Понтифик хрустнул пальцами.

   – Храмы разрушены, загажены, сожжены, – медленно, как будто через силу, продолжал Агафон. – Что не уничтожили парфяне, доломали и разграбили иудеи... Священники и диаконы перебиты почти поголовно...

   – И патриарх Заха́риас... тоже? – тихо спросил викарий; он был бледен и яростно, до белых костяшек, сжимал одну ладонь другой.

   – Патриарха Захариаса взяли живым... – хрипло сказал Агафон, он кашлянул, поморщился и облизнул сухие обветренные губы. – Пытали его сильно. Огнём пытали. Глаз один выжгли... А потом тоже увезли в Ктесифон... – он снова откашлялся. – Не знаю, довезли ли. Слаб он после пыток был. Живого места на нём не было.

   Монах замолчал, и в комнате воцарилась тишина. Стало слышно, как на карнизе за окном воркуют и хлопают крыльями голуби.

   Папа Бонифаций поднялся с кресла и медленно прошёлся по комнате.

   – Здесь что? – спросил он, останавливаясь возле стола и кладя ладонь на опечатанный железный ларец.

   Агафон пожал плечами.

   – Не знаю. Абба Геласий приказал доставить в Рому и передать тебе, святой отец. Он опасался, что лавру захватят парфяне. Сказал: не ешь, не спи, не ходи по нужде, не выпускай из рук, ибо сие есть клад бесценный! Доставь и передай лично – из рук в руки! Вот я и... не сплю и не ем.

   Он вяло махнул рукой и вдруг покачнулся, и сразу стало понятно, что этот человек вымотан до предела, что он действительно не спал несколько суток и, наверное, столько же не ел.

   Папа Бонифаций сейчас же озаботился.

   – Брат Феликс! Отведи брата Агафона в общую, пусть его накормят, определят на прожитие и поставят на кошт.

   – Нет! – тяжело, по-лошадиному, мотнул головой Агафон. – Не надо на кошт. Назад поплыву. Абба Геласий наказывал как можно скорее вернуться. Поэтому поплыву!.. Вот только отосплюсь чуток.

   – Хорошо-хорошо, – не стал спорить понтифик. – Раз наказывал, стало быть, надо вернуться. Но не сейчас. Не сегодня. Я узна́ю насчёт кораблей в Палестину и извещу тебя. А пока ступай. Тебе надо отдохнуть. Ступай, сын мой!.. – Бонифаций осенил Агафона крестным знаменьем. – Бог с тобой! Ступай!.. Феликс!

   – Да, примас!.. – поклонился понтифику викарий и, сделав приглашающий жест в сторону гостя, направился к двери: – Пойдём, брат!

   Монах тяжело поднялся со стула и, пошатываясь, двинулся следом. Он засыпа́л на ходу.

   – Постой! – вновь окликнул его понтифик. – А скажи, никакого личного послания абба Геласий мне не передавал?

   Агафон остановился и медленно, всем корпусом, повернулся к Бонифацию.

   – Нет, святой отец. Он хотел написать, но... Не было времени. Я и так уходил через тайный ход – парфяне уже стояли под воротами лавры... – голос монаха сел, и он снова откашлялся. – Абба Геласий сказал: передай ларец Папе Бонифацию. Лично в руки передай. А он уж пускай поступает с ним по своему усмотрению. Больше ничего.

   – Так лавру всё же захватили?! – подался вперёд понтифик. – Абба Геласий жив?!

   – Не знаю, святой отец, – в голосе монаха прорезалось отчаянье. – Не знаю! Я ушёл, а там... Возможно, абба Геласий приказал впустить парфян в лавру... Парфяне ведь  обычно не трогают тех, кто не сопротивляется. Кто сам открывает перед ними ворота. Заходят, грабят, кого-нибудь забирают с собой, но никого не убивают... А в лавре-то и брать особо нечего – ни золота, ни серебра... Ни женщин, – он опустил голову и замолчал.

   Молчал и Бонифаций. Феликс Фортунат стоял в дверях и тоже молча переводил взгляд с епископа на монаха и обратно. Голуби за окном хлопали крыльями всё громче.

   – Ладно... – наконец очень тихо сказал понтифик. – Ладно... Ступай, брат Агафон. Иди, отдыхай...

   Когда шаги ушедших затихли в коридоре, Бонифаций ещё какое-то время стоял, задумчиво глядя в закрытую дверь, а затем повернулся к столу и, взяв лежащий на бумагах нож, срезал с ларца печати. После чего открыл ключом замок и с усилием приподнял тяжёлую крышку. В ларце лежали книжные свитки: два папирусных и несколько пергаментных – все старинные, пожелтевшие, обветшавшие до ломкости. Понтифик наугад вытащил один из свитков и очень бережно, едва касаясь, слегка развернул – пергамент был густо исписан ровными строчками древнего иудейского письма...

 

   Когда викарий вернулся, папа Бонифаций стоял над раскрытым ларцом и задумчиво барабанил пальцами по его краю. Свитки были разложены по столу, некоторые были изрядно размотаны.

   – Феликс! – повернулся понтифик на скрип отворяемой двери. – Отправляйся сейчас же на Яникул. Там, где-то недалеко от Эмилиева моста живёт Барух Книгочей. Толмач. Спросишь – его там все знают. Найди и приведи его сюда. Срочно!

   – Иудея?! – изумился викарий.

   – Иудея! – подтвердил Бонифаций. – А что ты хочешь?! Где я тебе найду неиудея, знающего иудейское письмо?!

   Феликс посмотрел на разложенные на столе свитки.

   – Вот именно! – перехватив его взгляд, подтвердил понтифик. – Здесь всё – на иудейском. Причём на старом иудейском. На котором сейчас уже никто не разговаривает. Я бы без промедления швырнул все эти грязные писульки в огонь, если б эта посылка пришла не от Геласия... К тому же, как сказал Агафон, Геласий очень боялся, что эти записи попадут в руки парфян. А стало быть, в них заключены не иудейские тайны, а наши! Понимаешь?!.. Поэтому давай отправляйся на Яникул и без этого толмача-иудея не возвращайся. Этот Барух Книгочей – знаток языков. Он лучший толмач во всей Италии. Он служил прежнему экзарху в Равенне, но с нынешним, – Бонифаций усмехнулся, – видать, не сошёлся характерами – Леми́гий прогнал его. Короче, найдёшь этого Баруха – скажи ему, что есть работа. По специальности. Мол, надо перевести пару рукописей. Предложи хорошие деньги. Половину заплати сразу. Да! Моего имени не называй! Просто скажи, что в обитель привезли несколько новых книг из... Скажем, из Александрии...  Ты всё понял?

   Викарий молча кивнул, сосредоточенно глядя на стоящий на столе распахнутый ларец, словно тайна, привезённая Агафоном из далёкой Палестины, пряталась сейчас на его дне и в любой момент могла выглянуть наружу. Потом он спохватился и, сложив ладони, поклонился понтифику:

   – Да, примас. Конечно. Будет исполнено...

 

2

   – Почта, святой отец!

   Вошедший монах положил на стол перед Бонифацием две запечатанные церы.

   – Спасибо, сын мой! – осенил его крестным знаменьем понтифик. – Благослови тебя Господь, брат Луций!.. Спасибо! Ступай...

   Монах поклонился и вышел. Епископ отложил в сторону недочитанный книжный свиток, пододвинул к себе церы и снял печати.

   Первое письмо оказалось пустым: епископ Калабрии запоздало поздравлял с Пятидесятницей и жаловался на местного дукса, который, «...преисполнясь чёрной завистью и алчностью...», отобрал у прихода лучший виноградник.

   А вот второе послание было любопытным. Оно пришло из Бо́биума от преподобного Колумба́на, который в первых строках витиевато выразив почтение «...облечённому славой Верховному Понтифику, величайшему в деяниях Примасу Италии и достойнейшему Епископу Романскому...», далее пространно, на четырёх страницах, обосновывал ошибочность решений Пятого Вселенского Собора и убеждал «...защиту и опору нашу пред ликом Господним, любезного Викария Христа...» вернуться к рассмотрению эдикта императора Юстиниана о пресловутых «Трёх главах», – который, мало того что «...нетерпимостью своею почтенных мужей церковных низводит до чина вероотступников...», но и «...единению всех добрых христиан рукотворные препоны возводит...» Бонифаций дочитал письмо до конца, оттолкнул от себя церу, встал и в раздражении прошёлся по комнате.

   Шестьдесят лет уже прошло с Константинопольского Вселенского собора, а споры, порождённые его постановлениями, не утихли до сих пор. Только-только преодолён раскол в Далмации, вызванный изгнанием одиозного епископа Фронти́на Салонского, а уже с юга летят известия о том, что собранный Патриархом Григо́риосом Поместный собор Восточной церкви именует всех приверженцев эдикта Юстиниана не иначе как вероотступниками. То есть рана ещё кровоточит, розовая корочка, едва покрывающая её, ещё совсем тонка и непрочна, а тут появляется этот сиволапый хиберниец Колумбан и начинает сладострастно ковырять её, тычет в неё своим корявым пальцем!..

   Ересь! Ересь разъедает веру, как ржа – железо! Ничего нет опаснее ереси! Она коварна и вездесуща. Она рядится в ризы благочиния и, нацепив любезную улыбку, входит в церковный притвор. Она ползуча и вкрадчива. Она медленно, исподволь, как спорынная плесень на зерне, прорастает на человеческом невежестве, а потом однажды приходит некто, возомнивший, что он познал Истину, наивный в своих заблуждениях, или же, наоборот, хитрый и расчётливый, алчущий власти и поклонения, приходит и говорит: «Ешьте хлеб сей! Ибо он от Бога!», и люди едят этот отравленный хлеб и слепнут и сходят с ума. Ересь ненасытна. Начав с малого, с неверно понятого слова, с неправильно истолкованного деяния, она растёт исподволь, медленно, она ползёт, как слабый побег хмеля ползёт по стволу ещё ничего не подозревающего, но уже обречённого дерева. Не встречая сопротивления, она постепенно крепнет, обрастает слухами и домыслами, как дно судна обрастает мешающими ему в движении водорослями и ракушками. Подогреваемая злыми шепотками, она доходит и зреет, и наконец вскипает, вынося на поверхность мусор и донную гниль. Она клокочет. Она бурлит и пенится, как скисшая на солнце пивная брага. Она ищет выхода и, не найдя его, взрывает изнутри хрупкий церковный сосуд. И тогда бешеный мутный поток устремляется во все стороны, захлёстывая всё на своём пути, сбивая с ног нестойких и топя в своей пучине не умеющих плавать – как переполненное дождями горное озеро, прорвав запруду, устремляется вниз, увлекая за собой грязь и камни, и вырванные с корнем кусты, и поваленные деревья, неся в расположенную внизу цветущую долину смерть и разрушения...

   С Колумбаном всё понятно. За свой неуживчивый склочный характер этот вздорный старик был изгнан сначала из Не́йстрии, затем из Алема́нии и лишь пару лет назад, перебравшись через Альпы, нашёл прибежище у короля «длиннобородых» Агилу́лфа. Последний, разумеется, приютил у себя известного проповедника не просто так. Он, наверняка, рассчитывает в дальнейшем, используя его авторитет в церковном мире – особенно в северных землях, – упрочить и своё положение. Довольно, кстати, шаткое, ввиду того, что сам Агилулф оказался нынче как бы сидящим между двух стульев. С одной стороны, для того, чтоб жениться на вдове короля Аута́ри, несравненной Теодели́нде (что, собственно, и принесло ему корону), ему пришлось отречься от веры своих соплеменников. А с другой, – стать полноценным христианином ему как раз и мешает решение Пятого Вселенского Собора относительно приснопамятных «Трёх глав». Теперь же, вступив в затяжную войну с Византийским императором, хитроумный король «длиннобородых», скорее всего, рассчитывает сыграть на противоречиях Ромы и Константинополя. Он хочет перетянуть на свою сторону его, Примаса Италии, прикрыться его высоким титулом, его добрым именем и авторитетом, для чего и заставляет несчастного старика писать эти вздорные письма. От этой нехитрой комбинации за милю несёт нечистым духом, и вряд ли достаточно поживший на свете, повидавший мир и знающий людей Колумбан не чувствует этого. Не понимает, что он – всего лишь мелкая разменная монета в этой грязноватой, чреватой обильной кровью, игре. Конечно, чувствует и, конечно, понимает. Да, видать, очень уж сильно хочет прожить последние, отмерянные ему Господом, годы в сытости, в тепле и уюте...

   Да, ересь. Повсюду таится ересь. Хитроумное изобретение Врага рода человеческого. Порождение сопутствующей ему тьмы. И бороться с нею можно лишь светом. Ярким светом, который несёт очистительный огонь истинной веры. Выжигать! Истреблять и выжигать! Бесстрастно, планомерно и беспощадно! До жарких, мерцающих рубиновым светом, углей! До раздуваемого свежим ветром, летучего чёрного пепла!..

   В дверь постучали. Вошёл Феликс Фортунат. Он буквально светился от радости.

   – Прости! Прости, что побеспокоил, примас! Но я подумал, что ты должен это увидеть! – он, торжественно улыбаясь, протянул понтифику свёрнутый папирус. – Хиеросолимские свитки оказались пронумерованными. Я приказал Баруху начинать работу с первого. Это то, что он успел перевести на сегодняшний день. Взгляни!

   Бонифаций принял у викария совсем новый, ещё не утративший своего горьковатого землистого запаха, лист папируса и развернул его.

   Ровные ряды строчек. Аккуратные, ладно выписанные греческие буквы. А у этого иудея-толмача, оказывается, хороший почерк!..

 

<=                                                                                                            =>