Хранить вечно

   «В семнадцатый год правления Кесаря Тиберия, месяца сивана, двадцать второго числа. Прибыл из кипрейского Пафоса Иосеф бар-Нэхэмья, родом левит. Принёс от продажи земель своих и скота своего, и рабов своих, нажитое трудами – 5000 денариев без малого. Принят в общину с радостью, ибо, от богатств отрекшись, очистился, душу свою открыв слову истины и уверовав в чудесное Иисуса Христа, Помазанника Божьего, воскрешение.

   Писано в доме Лазароса в Бифании. К сему руку приложили Симон Кефа и брат его Андреас, и Филиппос, и Нафан апостолы».

   Взгляд понтифика скользнул ниже.

«...месяца тамуза, четвёртого числа...»

«...месяца тамуза, пятнадцатого числа...»

«...месяца тамуза, двадцать восьмого числа...»

«...месяца ава третьего числа...»

   Бонифаций оторвался от рукописи и ошарашенно посмотрел на викария.

   – Так это же!..

   – Да! – восторженно сказал Феликс. – Это – хронология! Летопись первой христианской общины. Написана кем-то из апостолов.

   Бонифаций почувствовал слабость в ногах и присел на стул, на котором несколько дней тому назад сидел смуглолицый Агафон, привезший из Хиеросолима эти, сколь бесценные, столь и, как выясняется, весьма небезопасные свитки. «Вот оно!.. Вот оно!.. Вот оно!.. – застучало в висках у понтифика. – Господи, воля твоя! Помилуй нас грешных! Новое испытание шлёшь нам! За что?! Неужто службою своей непрестанной милости Твоей не снискали?!..»

   Он опомнился.

   – Кто ещё знает об этом?!

   Феликс пожал плечами, он всё ещё улыбался.

   – Никто... Если, конечно, этот дурнопахнущий иудей не успел растрепать обо всём у себя на Яникуле.

   Понтифик поднялся и, подойдя вплотную к викарию, упёрся пальцем ему в грудь.

   – Иудея запереть! – звенящим шёпотом приказал он. – Слышишь?!.. В келью без окон! Обещать ему двойную – да хоть десятерную! – оплату, но запереть! Чтоб жил, спал, ел только там, где и работает! Даже до ветра не выпускать! Пусть гадит в горшок! Ничего! За такие деньги можно и под замком посидеть, и собственное дерьмо понюхать!.. И чтоб ни одна живая душа к нему не входила! Да что там не входила, чтоб даже не заговаривала! Причём не только из посторонних, но и из братии! Слышишь?!.. За это отвечаешь лично!.. Пришлёшь ко мне начальника стражи – я его тоже настропалю.

   С лица викария медленно сползла улыбка, он непонимающе захлопал глазами.

   – Прости, примас, но... зачем всё это? К чему такая секретность? Ну ладно, от посторонних, но чтоб от братии скрывать...

   Бонифаций удивлённо задрал брови.

   – А ты что, не понимаешь?!.. – он потряс развёрнутым свитком перед носом викария. – Ты не понимаешь опасности вот этого?!

   Феликс недоумённо пожал плечами.

   – А что в этом такого? Ну, летопись. Апостолами писана. Возможно, самим Святым Петросом...

   Понтифик замахал на него руками.

   – Молчи! Молчи! Даже вслух не произноси! Ты не понимаешь!.. – он снова затряс папирусом. – Это же!.. Это – пифос Пандоры! В нём заключена тысяча несчастий! Только открой – и они разлетятся по миру!

   Викарий напряжённо рассмеялся.

   – Надеюсь, ты шутишь, примас? Это же всего-навсего рукопись. И она бесценна! Вот это я понимаю! Она, возможно, прольёт свет на многое из того, что до сих пор оставалось неизвестным. Что было покрыто мраком незнания. Ты только представь, примас, святые апостолы её строками говорят с нами из прошлого!

   – И ты полагаешь, что от этого всем будет польза? – скептически глядя на викария, спросил Бонифаций; он уже успокоился.

   – Ну, разумеется! – с воодушевлением воскликнул Феликс. – Мы же многого не знаем о тех днях! Да что там! Мы почти ничего не знаем! Разрозненные записи, причём сделанные уже задним числом, через многие десятки, а то и через сотни лет! А это!.. – он протянул руку к свитку. – Это – свидетельства очевидцев! Это – слова святых людей!

   – Это – слова ЖИВЫХ людей, – наставительно поправил викария понтифик. – Прежде всего – живых. Каждый апостол был когда-то живым – простым, обыкновенным человеком, – не забывай об этом. А простому человеку, как известно, присущи человеческие слова и поступки. И слабости человеческие им тоже присущи. И эти слова и поступки, и – в особенности! – слабости могут иногда оказаться... как бы это сказать... сомнительными. И даже неблаговидными... с нашей точки зрения! Поскольку они... человеческие. Понимаешь?!.. Они могут даже оказаться вовсе несовместимыми с его последующим святым статусом. Разве такая очевидная вещь не приходила тебе в голову?! Разве ты не понимаешь всю опасность этого?!

   – Но это же всё – правда! – Феликс снова указал на рукопись. – Разве правда может быть... опасна?!

   Бонифаций с грустью посмотрел на викария.

   – Мне жаль, – качая головой, медленно сказал он. – Мне жаль, брат Феликс, что ты не понимаешь таких простых вещей... – понтифик вернулся на своё место и, усевшись, кинул свиток на стол. – Правда хороша только для тех, кто не обделён умом и стоек в своей вере... – он кивнул на рукопись. – Для нас с тобой эти свидетельства бесценны, ибо в них заключена правда жизни. И мы с тобой уж как-нибудь сумеем отделить чистое зерно от тех плевел, которые могут оказаться вместе с ним. Но смогут ли это сделать другие?.. Скажи, брат Феликс, о чём подумает безграмотный горожанин или – неважно – крестьянин, когда узнает, что... что кто-то из апостолов, к примеру, был нечист на руку?! Или, например, громко рыгал за столом?!..

   Викарий сделал протестующий жест, но понтифик не дал ему говорить.

   – Я сказал: к примеру! К примеру! Они ведь все были живыми людьми! Не забывай об этом!.. Возможно – возможно! – в этой летописи ничего подобного нет. Возможно... А если есть?!.. А если, не дай Бог, там есть что-то и о Христе?! Что-то такое, что было очевидным, совершенно понятным и ничуть не примечательным для его учеников, для тех, кто знал его многие годы, кто видел его изо дня в день, и на что они, считая это рядовым, обыденным, не обращали никакого внимания. Но о чём даже нам с тобой лучше было бы не знать вовсе! Ты разве не допускаешь подобного, брат Феликс?!.. А теперь представь, что будет, если об этом узнают простые прихожане?! Безграмотные и порой не особо стойкие в своей вере?!.. А ещё представь, что будет, если об этом узнают наши враги?! Те, кто спит и видит нашу веру опороченной, а наших святых низвергнутыми и втоптанными в грязь! Ты об этом подумал, брат Феликс?!..

   Викарий не ответил.

   – Правда опасна, – продолжал Бонифаций, ему не сиделось, он вновь встал и принялся вышагивать по комнате. – Она опасна тем, что сплошь и рядом вызывает вопросы... Порой очень неудобные вопросы. А неудобные вопросы, в свою очередь, порождают в неокрепших умах сомнение. А сомнение всегда подрывает веру... Точно так же, как вздувшаяся после дождя река подрывает высокий песчаный берег... Сомнение – вот самая страшная напасть! Враги могут захватить Святой Город, враги могут осквернить и разрушить храмы. Они могут даже похитить символ веры – Святое Распятие! Но до тех пор, пока вера живёт в сердце каждого христианина, она непоколебима и неуязвима для врага!.. Но стоит сомнению проникнуть сюда, – понтифик приложил ладонь к левой стороне груди, – всё! Всё! Считай пропало! Вера начинает дрожать и колебаться, как... как одинокое дерево дрожит и колеблется под порывами свирепого ветра... Ветер неистов и неистощим, и если дерево здорово, оно сможет противостоять натиску ветра и пережить ненастье. Но если оно больно... – епископ горько покачал головой. – Если дерево больно, участь его предрешена. Ветер станет гнуть его, и оно будет сгибаться всё ниже и ниже, до тех пор, пока корни его не оторвутся от земли. И тогда дерево упадёт! Вера рухнет! Как... низвергнутая землетрясением каменная башня. Как... подточенный речным потоком уступ. Он ещё вчера казался недосягаемым для волн, а потому незыблемым. И вдруг, в одночасье, подрезанный волнами, он оседает и рушится, увлекая за собой несчастных, стоящих на нём. Рушится в мутные бурные волны!.. – понтифик остановился и, переводя дух, взглянул на викария. – Ты следишь за ходом моей мысли, брат Феликс?..

   Викарий, отрешённо глядя перед собой, снова промолчал, но тут же, словно очнувшись, встрепенулся и принялся истово кивать.

   – Правда – это тяжёлая ноша, – неодобрительно покачав головой, подытожил Бонифаций. – Не всякий способен её нести. Особенно, если этой ношей нельзя ни с кем поделиться, переложить её на чьи-нибудь плечи... Правда для неокрепших умов столь же опасна, сколь опасен аспид, заползший в колыбель к спящему младенцу. Ты знаешь, брат Феликс, что надо делать, если в колыбель к младенцу заползла змея?

   – Я... – растерянно пожал плечами викарий. – Мне как-то не приходилось... У меня ведь нет детей, примас.

   – У меня их тоже, как тебе известно, нет, – строго сказал понтифик. – Но я, тем не менее, знаю, как следует поступать в подобных случаях. Поэтому слушай и запоминай... Во-первых, брат Феликс, ребёнка нельзя будить. Как и нельзя пытаться вытащить его из колыбели. Ребёнок может проснуться, пошевелиться – и гадюка ужалит его. Во-вторых, брат Феликс, ни в коем случае нельзя пытаться убить змею прямо там, на месте. Можно промахнуться, можно только ранить аспида – в результате опять пострадает ребёнок... И ждать, ничего не предпринимая, надеясь на то, что змея уползёт сама и всё обойдётся, тоже нельзя. Змея не уползёт! Ей тепло возле ребёнка и она будет греться, она будет спать на его груди до тех пор, пока он не проснётся. А когда он проснётся – она ужалит его!.. Есть только один способ, брат Феликс, только одно единственно правильное действие, чтобы ребёнок не пострадал. Знаешь, какое?.. Надо чем-нибудь накрыть гадюку. Накрыть! Понимаешь?!.. Горшком, овчиной, рогожей – неважно! Главное – накрыть! И тогда у тебя появиться время. И для того, чтобы спасти ребёнка, вытащив его из колыбели. И для того, чтобы, если это всё ещё необходимо, гадюку в конце концов убить, уничтожить... Ты улавливаешь мою мысль, брат Феликс?.. Ребёнок в колыбели – это наша с тобой вера. А это... – Бонифаций подошёл и осторожно, кончиками пальцев, прикоснулся к лежащей на столе рукописи. – А это – та самая змея, яд которой может быть смертельно опасным для него... Поэтому делай то, что я тебе говорю, – он подтолкнул свиток по столу в сторону викария. – Пусть толмач продолжает работу. Пусть переводит всё точно, слово в слово. Но, ради всех святых, брат Феликс, затвори этого иудея на сотню замков! Накрой его горшком! Накинь на него рогожу! Чтоб ни одна живая душа – слышишь?! – ни один человек не то чтобы не знал – даже не догадывался о содержании этой рукописи!..

 

3

   В последний день ноября Феликс Фортунат принёс понтифику последнюю, девятую, часть переведённой летописи.

   – Всё, примас, – тихо сказал викарий, кладя на стол перед епископом два свитка: новый и старый – перевод и оригинал. – Это – всё. Барух закончил работу.

   Бонифаций испытующе взглянул на Феликса. Они оба уже знали содержание предыдущих восьми свитков, и викарий понимал – должен был понимать! – что в том памятном летнем разговоре понтифик оказался безусловно прав: истина, вынесенная на свет древней рукописью, оказалась столь груба и неудобна, она была столь обременена нелицеприятными подробностями, столь неуместна здесь и сейчас, что скрыть её, утаить от огласки, положить до лучших времён под спуд – было бы самым лучшим, правильным, более того – единственно правильным решением из всех возможных.

   – Хорошо... – Бонифаций встал из-за стола и прошёлся по комнате. – Хорошо, Феликс.

   – Как быть... с иудеем? – также тихо спросил викарий.

   Да! Он понимал! Он всё понимал, и слова теперь уже ничего не значили, никаких слов уже можно было не произносить – они оба знали и этот, повисший в воздухе, неудобный вопрос, и очевидный, и беспощадный в своей очевидности, ответ на него.

   Понтифик рассеянно пожал плечами.

   – С иудеем?.. А что с иудеем? С иудеем надо расплатиться... Сполна расплатиться. Ты... Ты понимаешь меня?

   Викарий молчал. Да. Разумеется, он всё понимал.

   – Это... Это должен сделать... я? – наконец еле слышно произнёс он.

   Понтифик остановился напротив своего помощника. На улице лил дождь, и в комнате было сумрачно, почти темно. Бледное лицо викария висело перед епископом, как раскрашенная белилами театральная маска – с глубокими провалами глазниц и с резкой чёрной щелью скорбного рта.

   – Идёт война, брат Феликс, – мягко, но непреклонно сказал Бонифаций. – Война за нашу с тобой веру. И ты – солдат на этой войне... Не надо никого больше впутывать в эту историю, брат Феликс. Понимаешь?.. Не надо перекладывать грех на постороннего.

   Викарий опустил голову.

   – Я... Я не смогу... Не сумею.

   – Сможешь! – решительно сказал епископ. – Ты не должен испытывать ни сомнений, ни жалости. Как солдат на поле брани не испытывает жалости к своему врагу. Это враг, брат Феликс! Понимаешь?! Это – твой враг!.. Вспомни рассказ брата Агафона! Вспомни Хиеросолим! Разве кровь безвинно убиенных не толкает тебя в сердце?! Разве предсмертные крики младенцев не звучат в твоих ушах?!.. Вспомни сухой бассейн возле Иоппийской дороги и иудеев, мочащихся на стоящих внизу христиан! На твоих, брат Феликс, единоверцев! Вспомни это! И отомсти!

   Щёки викария вспыхнули, он вскинул голову, но тут же вновь бессильно уронил её, потух.

   – Но я... Ведь это... Грех же это!.. Как же я после этого?.. – викарий попытался внятно сформулировать свой вопрос, но не сумел и, гулко переглотнув, снова замолчал.

   Бонифаций положил руку ему на плечо.

   – За грехи не надо беспокоиться, брат Феликс. Ты же знаешь: не согрешишь – не покаешься... А этот грех... Этот грех я тебе отпущу. Я возьму его на себя... Господь рассудит и простит нас с тобой, брат Феликс! Ибо Он в безграничной мудрости своей всё видит и всё понимает... И Он, конечно, понимает, что совершаем мы этот грех не из корысти и не из собственной прихоти, а только ради торжества праведной веры! Истинной веры! Нашей с тобой веры, брат Феликс!.. Так что не сомневайся. Иди... Иди, брат Феликс! Господь всё видит! И Господь простит нас! В этой кровавой драке Господь на нашей с тобой стороне!..

 

   Следующим утром труп Баруха Книгочея – перемазанный тиной, с проломленной головой – нашли на берегу Тибра, двумя стадиями ниже моста Феодосия.

   А ещё двое суток спустя кардинал-викарий Феликс Фортунат неожиданно для всех скончался от скоротечной желудочной лихорадки.

   Папа Бонифаций был безутешен. Когда ему сообщили о смерти викария, он горько разрыдался, а потом, после отпевания, всю ночь простоял на коленях у гроба покойного – в тёмном и гулком, как пещера, пустом зале Латера́нской базилики.

 

<=                                                                                                       =>