Мера добра

   Драки в «Амбассадоре» случались часто. Поводы, однако ж, всегда были пустяковыми, участники на ногах держались нетвёрдо, поэтому серьёзных травм обычно не было. «Скорую», во всяком случае, не вызывали никогда. Ссадины и синяки завсегдатаи «Амбассадора» за травму не почитали. Более или менее серьёзные раны и порезы Демьян умело бинтовал, пару раз накладывал швы, «заговаривал» кровотечения. Умел он исцелять и похмелье, но «амбассадоровцы», хотя и знали о столь чудесном Демьяновом таланте, по утрам в очередь к нему отнюдь не выстраивались, то ли инстинктивно побаиваясь его, то ли считая абстинентный синдром неотъемлемой частью избранного ими образа жизни...

   Талант «заговаривания» проснулся в Демьяне рано, ещё в детстве. Лечил он попервоначалу домашних, умел снимать головную и зубную боль, легко распознавал в человеке болящий орган. Потом пришёл черёд друзей, одноклассников, их родителей, друзей их родителей, знакомых друзей родителей и знакомых их знакомых. Мать против лекарства на дому не возражала, даже, похоже, гордилась своим одарённым сыном. Демьян же никому не отказывал. По нынешним временам на таких способностях можно было бы сделать целое состояние, но тогда времена были другие, лечил Демьян страждущих бескорыстно, тихо греясь в лучах своей негромкой славы. Относился он к своему дару, тем не менее очень серьёзно. Когда подрос, начал штудировать соответствующую литературу, готовился поступать в медицинский. Короче, носился он со своим талантом, как с писаной торбой, заглядывался на дали дальние, а беда, как оказалось, ждала за углом.

   Когда Демьян был в десятом классе, у матери обнаружили рак желудка. В последней стадии. «Неоперабельно», – приговорили врачи и выписали мать домой. Умирать. Демьян забросил учёбу и два месяца не отходил от матери, но всё, что он смог сделать, так это только – слегка облегчить её последние страдания...

   Хоронили мать в морозный и ветреный январский день. Народу на похоронах было немного. Да и те, кто пришёл, постарались побыстрее отделаться от невесёлой процедуры прощания – хлёсткий ветер с Финского залива пригибал, нырял за поднятые воротники, выжимал слезу, скакал по непокрытым головам, набивая в волосы колкую ледяную крошку. Земля на краю могилы смёрзлась. Два кладбищенских амбала, отрабатывая щедрый гонорар, яростно вгрызались ломами и лопатами в жёлтую могильную глину, поминутно роняя с сизых прожилистых носов мутные капли. Мат, хоть и не произносимый вслух, явно висел в воздухе, читался в каждом движении амбалов, в мотающихся за спиной крыльях их телогреек, в их остервенелых оскаленных лицах. Демьян, с трудом отковыряв от бруствера комок каменной глины, бросил его вниз. Комок гулко ударился в доски, и звук этот был таким неуместно громким, таким неодушевлённым, что  Демьян, неожиданно для себя, впервые за последние два месяца заплакал. Всё, скопившееся за эти два месяца – вся усталость бессонных ночей, вся боль и отчаяние, всё бессилие перед надвигающейся неминуемостью, вся неизменность и всё равнодушие окружающего огромного мира – вспухло в нём сейчас и выплеснулось из переполненных глаз. Плакал он бесшумно, сжав до боли в зубах челюсти, изредка сотрясаемый рвущимися изнутри рыданиями. Слёзы, горячие в глазах, уже холодя, стекали по щекам и, стягивая кожу, замерзали на скулах. Демьян машинально снимал эти ледышки и зачем-то бережно прятал их в карман пальто...

   Тогда же, на похоронах, Демьян впервые увидел отца. Мать говорила об отце мало и глухо. По этим рассказам представлялся он поначалу Демьяну красавцем-гулякой с гармонью наперевес и с неизменной тельняшкой в распахнутом вороте рубахи, позже – мелочным горбоносым скопидомом, изводящим близких бесконечными придирками по поводу непотушенного в туалете света, а в последние месяцы, уже во время болезни матери – хитрым и расчётливым пройдохой с бегающими глазками и вечно холодными влажными руками. Демьянина сестра, Людмила, которая была на одиннадцать лет старше Демьяна и видевшая отца воочию, отзывалась о нём коротко и зло: «Жлоб!» Короче, добрых чувств в их семье к сбежавшему отцу и мужу никто не питал. Поэтому Демьян был немало удивлён, когда дня за два до своей смерти мать подозвала его и, сунув ему в руку смятую бумажку с номером телефона, горячо прошептала: «Демьяна на похороны позови...»...

   Демьяном в действительности звали Демьянова отца. Сам же он по паспорту был Николаем. Кличка-имя приклеилось к нему в армии, когда в одном взводе новобранцев их – Николаев – оказалось трое. В итоге Колей остался только самый старший, а по габаритам – самый крупный из них, в будущем – сержант и заместитель командира взвода – «замок» – Николай Крутиков. Второй Николай, «благодаря» тщедушности телосложения, стал именоваться Малым. Третьего же – его – видать, по неординарности отчества – стали величать поначалу Демьянычем, а позже и просто Демьяном. К тому времени Демьян к отцу относился уже совершенно по другому, пусть сложно, неоднозначно, но без огульного осуждения, и на личное своё переименование отреагировал вполне спокойно, даже как-то философически, увидав в том не просто перст судьбы, но – неотменимую и нерасторжимую связь поколений...

   А тогда, в том январе, казалось бы полностью – до опустошения – оглушённый всем свалившимся на него горем, он всё же был немало удивлён предсмертным пожеланием матери и позвонил отцу со смешанным чувством неприязни и любопытства. «Буду...» – не перебивая выслушав его, коротко сказал отец и сразу повесил трубку... «Вон он...» – на ухо шепнула ему Людмила, кивнув в сторону тщедушного, абсолютно седого, болезненно худого человека в затасканном кургузом пальтеце, пузырящихся на коленях брюках и в стоптанных – с белёсыми соляными разводами – зимних ботинках. Отец неподвижно и молча простоял чуть в стороне всю церемонию похорон, бережно баюкая под локоть правой рукой левую, с зажатой в ней мятой кроличьей шапкой (ветер нещадно трепал его белые с неопрятной желтизной волосы), и только после того как амбалы, закончив своё дело и со стуком и лязгом взвалив на плечи шанцевый инструмент, с нескрываемым чувством облегчения на раскрасневшихся лицах утопали в сторону кладбищенской сторожки, после того как немногочисленные друзья и родственники, суетливо установив вкруг неряшливого холмика постоянно роняемые ветром венки, потянулись к ожидающему их заиндевевшему ПАЗику, он подошёл к Демьяну (ах, да, тогда ещё – к Николаю, Коленьке) и, крепко пожав ему руку (ладонь у отца оказалась, хоть и холодной, но твёрдой, сухой, даже шершавой) и глядя прямо в глаза немигающими серыми, как будто бы тоже шершавыми глазами, хрипло сказал: «Крепись, сынок...» и сунул ему в руки небольшой плотный свёрток из тетрадной бумаги. Демьян машинально положил свёрток в карман и напрочь забыл о нём, с удивлением обнаружив лишь два дня спустя. В свёртке оказалась стянутая чёрной аптекарской резинкой пачка денег. Сумма была абсолютно немыслимой. Во всяком случае, по меркам их семьи. За такие деньги в те времена можно было спокойно купить два-три легковых автомобиля или неплохую кооперативную квартиру в не худшем районе города. Какая-то детская гордость, а скорее – глупость ударила тогда Демьяну в голову, почудился ему за всем этим некий подвох, некий умысел тайный, он принялся звонить отцу, долго не мог застать его дома (отвечали ему по телефону то детские, то какие-то сварливые женские голоса), а когда наконец дозвонился, то сформулировать толком свои мысли не смог, городил какую-то чушь, обвинял отца в чём-то, требовал встречи. «Хорошо...» – опять же молча выслушав его, сказал отец и назначил свидание именно в этом сквере...

   «Амбассадора» тогда ещё здесь не было. Нет, здание будущего внебрачного и ущербного отпрыска знаменитого отеля уже тогда стояло в глубине этого маленького, неожиданно открывающегося за углом довоенной «сталинки», скверика, но было оно тогда обычной пивнухой, за круглые, заложенные зеленоватыми кирпичиками мутного непрозрачного стекла, окна прозванной в народе «Рыбьим глазом» – классической совковой пивнухой: с жёлтыми узорчатыми разводами на близлежащих сугробах, с усеянными бычками и харкотинами обледенелыми ступеньками входа и грязным чадным и шумным нутром.

    Демьян оказался тогда в подобном заведении впервые, но каких-либо особенных эмоций по поводу увиденного (и услышанного) не испытал. Каким-то образом всё это «гармонировало» с тем раздраем и опустошением, которые царили у него тогда в душе. Он молча прихлёбывал (тоже впервые в жизни) из плохо промытой стеклянной кружки кислое, какое-то мыльное пиво, машинально жевал волглую пересоленную рыбу и смотрел на отца. Нет, тогда ему казалось, что он внимательно слушает отца, но абсолютно ничего из рассказанного в тот вечер отцом он позже вспомнить решительно не мог. А вот образ отца: его то разгорающиеся нездоровым румянцем, то бледнеющие щетинистые щёки; его взгляд – то шарящий по лицу собеседника, то останавливающийся, надолго уходящий в себя; его кисти рук – со вздувшимися венами и узловатыми длинными пальцами – торчащие из лоснящихся обтрёпанных обшлагов старенького пиджака, он запомнил очень чётко. Вынес он из этого разговора и горькую, до кома в горле, опустошающую жалость к отцу, к матери и, вообще, – ко всей их непутёвой, нескладной жизни, и твёрдое убеждение, что нет никакой общей правды, а есть много маленьких личных правд, как правило, взаимонеприемлемых друг для друга...

<=

=>