Мера добра

   «...Чай пили с каким-то реликтовым засахарившимся вареньем, извлечённым отцом из недр платяного шкафа. На этот раз рассказывал больше Николай. Отец внимательно слушал, изредка вставляя свои короткие ремарки: «...ну вот, а я в это время...», а когда за окнами набухла вечерняя синь, когда окончательно остыл уже второй на сегодня чайник, когда Николай подошёл в своём рассказе к событиям минувшей зимы и, вновь обожжённый этими событиями, всхлипнул и замолчал на полуслове, отец встал, деликатно не включая света, отошёл к окну, сутуло опёрся на подоконник и, глядя в бледно-чернильные, простроченные оранжевыми гирляндами фонарей, сумерки, глухо, как бы для себя, сказал: «Вот так... Чужих лечим, а своих калечим... – и, помолчав, совсем уже тихо добавил: – Я-то своё отмучился...» Николай, занятый своими переживаниями, поначалу не обратил на эти слова внимания, но потом, постепенно, смысл сказанного начал доходить до него. Отец, как будто почувствовав его вопросительное ожидание, повернулся к нему (Николай не видел его лица, но по каким-то едва заметным вибрациям голоса понял, что отец сильно волнуется) и сказал: «Это – наш крест, Коленька... Наш дар, наше счастье... и наше проклятие!»...
   Потом отец убежал на кухню – хлопотать насчёт ужина, а Николай, щёлкнув выключателем и поморщившись от резкого, режущего света голой стоваттки, пошёл по комнате, рассматривая то, что изначально ускользнуло от его внимания, и поминутно удивляясь открывающимся неожиданным находкам – то боксёрским перчаткам, небрежно прикрытым газетой на подоконнике, то висящей в простенке между шкафом и окном гитаре с оборванной первой струной, то неподъёмному «ломтю» известняка с шикарной друзой горного хрусталя и процарапанной по боку надписью: «Жигули – IХ – 66»... Отец застал его, когда он, опёршись спиной на шкаф, перелистывал тяжеленную «Tabulae anatomicae...» – старинный фолиант в настоящем кожаном переплёте с застёжкой, с пожелтевшими страницами и простеленными скользкой калькой подробнейшими цветными иллюстрациями. «Хлам... – мимоходом заглянув в книгу и пронося на стол сковородку с аппетитно пахнущими макаронами по-флотски, сказал отец. – Хлам и хлам... Давай-ка, братец, займёмся лучше чревоугодием...» А потом, когда, по какой-то причине развеселившись, пересмеиваясь и подначивая друг друга, они доели – в две вилки, прямо из сковороды – макароны, когда ещё раз, только уже «вдумчиво, а не абы как – по-столовски», попили чаю из «парадных» стаканов в серебристых старинных подстаканниках, когда замолк за стенкой заезженный до неразборчивости, охрипший Высоцкий и квартира, пошумев напоследок кранами и поляпав дверьми, погрузилась в капающе-тикающе-всхрапывающую тишину, отец, вдруг снова став очень серьёзным, кряхтя, извлёк из-под кровати небольшой пыльный тёмно-коричневый фибровый чемодан с металлическими уголками, а из него – старую офицерскую полевую сумку с оторванной застёжкой и коряво процарапанной надписью на верхнем клапане: «л-т Чужих Д. Д.». «Отцовская... – нежно оглаживая сумку, пояснил отец. – Деда твоего...» В сумке оказались: почти целый химический карандаш и чернильная авторучка с растрескавшимся колпачком – в специальных кожаных гильзах-кармашках; закаменевший от времени ластик – в пристёгнутом кнопкой брезентовом футлярчике; две чистых, хрустящих от времени, ученических тетрадки с портретом Сталина на бледно-розовых фасадах; а из центрального отделения отец бережно извлёк толстую, довольно потрёпанную тетрадь в зелёной клеёнчатой обложке с крупной надписью: «№ 2». Тетрадь была исписана фиолетовыми чернилами больше чем наполовину – мелким, но разборчивым почерком – короткими записями типа: «1902 г. августа 18, Семенцова Дарья. Мещан. Почечн. колики – положит.» или: «09 г. февр. 26, Кусков. Лейбъ-гв. п-къ. Похмел. (тяж.) – положит. (1 руб.)»... Демьян вопросительно посмотрел на отца. «Я ж говорю... – грустно покивал головой тот. – Наш крест...» Записи начинались январём 1902-го и обрывались в сентябре 19-го, потом – через пустую страницу – возобновлялись с января 36-го уже другим – более крупным и ломким, больше похожим на ученический – почерком без ятей. Последняя запись на, испачканной сажей и заложенной узкой полоской серого бинта, странице гласила: «14 / I – 43 г. Ряд. Соколенко. Язв. болезнь 12-ти п. – повторно – без полож. динамики». Демьян ещё некоторое время смотрел на недописанную страницу, как будто ожидая, что на ней проявятся новые записи, а потом осторожно закрыл тетрадь и, ещё раз бережно проведя ладонью по затёртой зелёной обложке, аккуратно положил её на край стола... «И ещё...» – сказал отец и, достав со дна сумки и развернув скрывавший её лоскут тёмно-зелёного бархата, предъявил Николаю небольшую – с детский кулак – высеченную из чёрного камня фигурку крылатого человека с руками, прижатыми к груди, и полусогнутыми ногами. Мастер сделал фигурку очень искусно: были отчётливо видны кулачки крошечных рук, перья на полусложенных (или полураскрытых?) крыльях, а на лице человечка даже отчётливо читалось выражение – какая-то странная смесь отчаянной решимости и весёлой бесшабашности. Край правого крыла и кончики ступней были отколоты – видимо, изначально у фигурки было основание, на которое её можно было ставить. Николай взвесил фигурку на руке: «Тяжёленькая...» «Обсидиан... – сказал отец. – Вулканическое стекло... Из него когда-то делали наконечники для стрел». «Неужели дедова работа?!» – изумлённо-восторженно спросил Николай. «Нет-нет, что ты!.. – даже как-то испуганно замахал на него руками отец. – Я узнавал – ей не одна сотня лет... А может, и не одна тысяча...» – помолчав и как-то погрустнев, тихо добавил он...  

<=

=>