РОСА ВОДОЛЕЯ
VIII
Все померкло, будто он провалился в черную пустоту и исчез. Растворился. Но внезапно сознание снова вернулось. Ничего не слыша, не видя, не чувствуя – даже своей раздавленной ноги, – он мог только думать, но с такой отчетливой ясностью, какой не испытывал и в лучшие минуты жизни. Удивительная легкость переполняла его. Странное это ощущение длилось краткий миг, в следующее мгновение он уже все слышал и видел, но открывшаяся картина поразила его еще сильней. Он увидел жуткие развалины, белую машину скорой помощи, автокран, медленно поднимающий искореженную балку, и нескольких человек в оранжевых куртках, разбиравших завалы. Он сразу понял: это те самые спасатели, которых он ждал, хотя и без собак, и крикнул, чтобы они шли к нему – чуть повыше, но они были так заняты, что не услышали. Он подскочил и тронул одного за руку, но тот не обратил на него внимания, а обломок доски, брошенный кем-то сзади, пролетел сквозь него, не причинив никакого вреда, – он даже не почувствовал…
«Что такое?.. это же не сон, не сон!.. Всё же совершенно реально!..» И вдруг страшная догадка, как молния, пронзила его: он умер! Умер там, в завалах, и это душа его витает теперь над руинами… Он попытался увидеть – и не увидел себя. Ему казалось, что он какой-то круглый, прозрачный, бесцветный, как невидимый энергетический сгусток, и так же легок и бесплотен… О, чувство легкости было поразительно! – он парил, как пушинка, взмывшая от дуновения, – но вместе с безмерным блаженством и небывалая, безмерная жалость давила его. Вот он – конец. И так рано, рано… Непрожитая жизнь, несбывшаяся слава, оборванная любовь… Вика, милая Вика! Что с ней, где она?
Неожиданно развалины со спасателями и автокраном растаяли, исчезли, и он увидел перед собой ряд металлических коек с травмированными женщинами в бинтах, и прямо напротив лежала… Вика! «Как она изменилась!» – подумал он, вглядываясь в ее потускневшие измученные глаза. Она разговаривала со стоявшей рядом медсестрой, и как будто заискивание сквозило в ее взволнованном лице.
– И сколько так могут продержаться? – спрашивала она.
– Разные бывают случаи. Иногда до десяти дней.
– О…
– Это непредсказуемо, – и сестра двинулась к окликнувшему ее врачу, пройдя сквозь Илью, как если бы его тут не было.
– Боже мой… – Вика откинулась на подушку, глядя в потолок, и уголки глаз ее налились слезами. – Боже мой! Илья…
– Вика, дорогая… я здесь! – крикнул он, бросаясь к ней. – Я здесь! – Он тронул ее за лежавшую поверх одеяла руку и попытался утереть стекавшую слезу, но она ничего не заметила, точно не слышала и не видела его, и слеза сползла по виску. Тогда, увидев прислоненные к ближней стойке носилки, он решил толкнуть их и уронить, чтоб привлечь ее стуком, но и это ему не удалось.
Его поразила его беспомощность. Он попытался еще что-то говорить, стараясь успокоить ее, он хотел сказать: «Вот же – я не умер!» – но понимал, что уже умер для нее, для всего этого мира, для которого стал совершенно бесполезен.
«А мама? – подумал он вдруг о горе, которое доставит известие о его смерти матери. – Это ее просто убьет…» Но состояние его было совсем не так худо, как представляется живым, и именно он мог бы сообщить ей это, как нужно… Едва об этом подумав, он увидел себя в отцовском доме рядом с матерью, сидевшей на ее любимом сиреневом диванчике за вязаньем и тихонько что-то напевавшей. «Мама, я… я погиб при землетрясении… но ты не волнуйся. Умереть не так уж плохо, это даже приятно…» Но мать не смотрела на него и, видимо, не слышала, продолжая свою песенку без слов. Он присел рядом на диван, их разделяли несколько сантиметров, но он боялся дотронуться до нее, чтоб случайно не напугать. «Мама, это я!.. – зашептал он ей в ухо, пытаясь хотя бы мысленно внушить свое присутствие. – Это я, Илья… мне надо поговорить с тобой…» Она по-прежнему не слышала, и, в отчаянии пролетев между ее лицом и рукой со спицей, он остановился напротив, сосредоточив всю волю на том, чтобы сообщить о себе. Тень озабоченности прошла по родному, в мелких морщинках, лицу, мать взглянула в окно, и, вздохнув, склонилась вновь над вязаньем молча и сосредоточенно. Он поник от бесплодности своих усилий и долго еще глядел на нее, чувствуя невыразимую тяжесть при мысли, как поразит ее вскоре известие о его гибели.
Чтобы немного развеяться, он вылетел во двор сквозь стену, разглядывая вокруг знакомые, старые, обветшалые уже вещи, пролетел по улице поселка, угадывая и признавая иногда сверстников и стариков, никем сам не узнанный, всем чужой, и постепенно интерес его к этим людям и вещам, связь с которыми оборвалась, стал улетучиваться. Даже любовь к самым близким, к маме и Вике, испарялась довольно быстро, и, точно пришлец из чужого мира, от всего оторванный, всеми покинутый, он становился все равнодушнее. «Я уже не существую для них, меня нет… – думал он. – Хотя и могу быть везде. Здесь ли, в Приморье ли… – вспомнил он прошлогоднюю поездку к дяде в Бикин и тут же оказался на пробитом узловатыми корнями песчаном берегу, где жгли тогда костерок и где он горел снова, потому что был поздний вечер, и подле огня сидели чужие люди… – или даже на Багамах… – и мгновенно он очутился над бороздившей океан белой яхтой, где стоял на палубе художник Никольский с растрепанной ветром шевелюрой, его приятель, но он даже не приблизился к нему, зная всю тщету такого общения. Безбрежная водная ширь, в блеске утреннего солнца, расстилалась вокруг, с криками носились чайки, и люди на палубе были веселы, но это его не обрадовало. Острое чувство полного, абсолютного одиночества вдруг охватило его. Перспектива вечной бесприютности в бесконечных надмирных пространствах была так ужасна, что он подумал: «нет, лучше уж умереть!», сообразив тут же всю нелепость такого желания: смерть теперь была невозможна!
Он не знал, что ему делать, куда податься. Но что-то незаметно совершалось в нем, и тоска от полного и окончательного разрыва с земным миром превращалась странным образом в свою противоположность. «Все, что было, прошло, – думал он, – никакого отношения к этому ты уже не имеешь. Все, что мог, ты сделал, – ни прибавить, ни исправить ничего нельзя. И всё! – тебя это уже не касается… успокойся!» – И что-то как-будто сползло, отвалилось от него, он ощутил вдруг полное, совершенное освобождение, и невыразимое блаженство, какого он не испытывал еще никогда в жизни, разлилось в его душе. Все хлопоты и переживания, сброшенные вместе с телом, остались позади, и он радостно устремился прочь от земли. «Как космонавт! – мелькнуло у него. – Могу даже на их станцию…» Оставив этот визит на потом, он разглядывал гигантскую жемчужно-аквамариновую, постепенно удаляющуюся сферу Земли с ее бедным, погрязшим в распрях и проблемах человечеством, и так мелки и никчемны казались они теперь, что уже не верилось, что и он был там, что случилось какое-то землетрясение и о чем-то он сильно там убивался… Ничто на прекрасном лике Земли не выдавало трагедии, да ее, наверно, и не было, и он удивился этому, и на миг захотелось удостовериться, точно ли это так…
Декорации тут же переменились, и он оказался над разрушенным, в дымах и пыльных руинах, городком с копошившимися кое-где в завалах людьми и, поняв, что все было и есть, но не испытав почему-то сочувствия, навсегда решил оставить это место. Стрекочущий вертолет вынырнул в это время из-за горы и привлек его внимание. Следом, как бледная тень, двигался большой овальный плазмоид, и его это заинтриговало. «А что же летчик? – подумал он, пытаясь разглядеть пилота, и кабина мгновенно приблизилась, точно он посмотрел в мощный бинокль. – Ба, да это ж Руднев!» Не успел он удивиться, как плазмоид с нарастающей скоростью устремился на вертолет, и в этом было что-то опасное. «Сергей!» – вскрикнул он, желая предупредить, но овал плазмоида, мазнув по машине, уже уходил вверх, а вертолет, клюнув носом, падал, трепеща и проворачиваясь. Все произошло так быстро и неожиданно, что он лишь фиксировал: вот взрыв, вот выброшенный Руднев, вот его душа… Да! Округлое, полупрозрачное, светящееся разноцветно облачко с небольшими выступами вроде рук или крыл возникло над Рудневым, над пылавшим и густо дымившим вертолетом, и, немного повисев, мгновенно куда-то унеслось, как будто исчезло.
«Вот и он», – порадовался за Руднева Илья, сожалея, что и Вика не погибла вместе с ними. «А было так возможно…» – Он вспомнил безобразные развалины на месте бывшего пансионата, и тут же увидел перед собой эти развалины, и оранжевых спасателей, и грузовую «Газель», в которую трое санитаров грузили трупы. Мужчина, которого они подняли с земли, был чем-то ему знаком, – возможно, виделись в столовой или на пляже. Он стал всматриваться, вспоминая, и вдруг перстень с сапфиром на левом безымянном поразил его: это был его перстень! Обросшее худое лицо, длинные волосы… неужели это он сам?! Да! это было его собственное тело, которое он считал погребеным под плитами, – жалкое, исцарапанное, в изодранной грязной рубашке, с вывернутой распухшей ногой… И несли его – почти волокли – так небрежно, ухватив за эту ногу, что он, чувствуя отчуждение и даже отвращение к безобразному трупу, испытал почти физическую боль от этой грубости, этой страшной тряски… И – о, ужас! – настоящая боль – острая, сокрушительная, всепоглощающая – вдруг пронзила его до самого сердца, и он застонал мучительно, слабо, жалко – и от этой боли и, главное, оттого, что опять оказался в своем покалеченном истерзанном теле…
Услышав слабый стон, санитары испуганно переглянулись, опустили его на землю, крикнули врача и громко что-то стали говорить и делать над ним, но он уже потерял сознание.