РОСА ВОДОЛЕЯ

III

                 – Посмотри, чем они без нас занимаются! – распахнув дверь в кухню, приглашает Алла взглянуть.

         Муж, Глеб, востроглазый, гололобый, в черной густой щетине, и Илья, художник, русобородый, с волосами до плеч, сидят, улыбаясь, перед начатой бутылкой коньяка и нарезанным на блюдце лимоном.

            – Вы вовремя… – брюзжит насмешливо Глеб и, встав, с улыбкою забирает у Вики плащ. – Милости просим!

            Но застолье их расстроилось. Илья, здороваясь, выходит в прихожую. Вика, не скрывая радости, протягивает свою узкую ладошку. За время работы над портретом они сблизились, почти сдружились, и она уже не смущается его пристального взгляда. Но надо что-то говорить, и, когда муж с женой скрываются на кухне, спрашивает, кивая на картину в простенке:

          – Вот этот ваш натюрморт…

          – Не наш, а мой, – поправляет, блестя на раскрасневшемся лице глазами, Илья, напоминая, что они на «ты».

            – Да… – краснеет Вика. – Этот натюрморт…

            – Не совсем и натюрморт. Разве я его компоновал? Это окно в ночь, и гардина, вздутая ветром, и подсвечник… Смотри, как бьется пламя, а одна уже потухла, и этот дым лентой… скажи, красиво? А букет в вазе и опрокинутый стакан с льющейся водой… это мертвая разве природа? Тут – движение. Просто выбрал уголок…

            – Я имела в виду… – хочет объяснить, зардевшись еще больше, Вика.

           – Любит, любит в окна заглядывать! – шлепает друга по плечу вышедший Глеб. – Ты видела его «Осень»? Тоже вид из окна. И открыто тоже, дождь, цветы с яблоками на подоконнике… А в бане его окошко? Не видела?

            – Нет, нет… не в баню, а из бани вид! – уточняет со смехом Илья.

           – Да брось, хулиганская картина! – издевается Глеб. – Пейзажец ничего, правда, с речкой. Но по сторонам – ты представляешь, Вика? – лопухи, крапива. Стекло выбито, кругом осколки, кошка на лавке в стойке и воробей вверху бьется – хочет выпорхнуть…

          Они входят по ковру в розоватую от низкого солнца комнату, и Вика указывает с улыбкой на пейзаж с уходящей дорогой и белеющей вдали церквушкой.

            – А это откуда вид?

      – Этот? Во сне увидел. Серьезно. Но не вид впечатлил. А удивительное, знаешь, чувство легкости, простора… Да, простора… и мягкого, теплого такого света! Я не вполне тут передал…

        Он говорит это всем, но Вика понимает, что только ей, и хочет показать, как тронута и дорожит его чуткостью.

            – Да, сны такие бывают… необыкновенные. Мне тоже… –  наткнувшись на насмешливое лицо Глеба, она останавливается, но Илья – весь внимание, и она, розовея, продолжает. – Приснилось, что я в богатой спальне, вся в коврах… не кровать, а ложе с балдахином… и я там – рабыня. Вдруг открывается дверь, и входит госпожа. Я ее боюсь, – просто безумное чувство страха, и именно во сне этот страх… представляете? И я тихонько выскальзываю мышкой из спальни. И тут просыпаюсь.

            – И все? – недоумевает, вздев бровь, Глеб.

      – Просыпаюсь дома, но… тоже во сне. Напротив какой-то мужчина. «Ты была сейчас рабыней?» – спрашивает. «Да, – говорю, – но это ужасно тяжело…» «Это была твоя прошлая жизнь, – говорит он. – Твоя жизнь вечна, но разделена на периоды. В одной жизни человек богач и помыкает другими, а в будущей он сам унижен, раздавлен… Или кто-то тебе нравится, ты тянешься к нему и не подозреваешь, что в прошлой жизни это была твоя мать… Или, например, в одной семье пять братьев, а в будущем они родятся в разных семьях, даже в разных странах. Все люди – братья»… Всё это он повторил мне дважды.

            – Какая прелесть! – восхищается Алла, приостановясь в двери с вазочкой. – И ты молчала? – Она ставит фрукты на столик, взглядом показывая Глебу, чтоб подвинул.

            – Ну и? что дальше? – блестит глазами заинтригованный художник, успевая одной рукой помочь Глебу.

            – А дальше… проснулась уже по-настоящему.

            – Упанишады! – смеется Глеб. – Индо-биндо!

            – Нет, интересно. 

            – Душка моя! Или ты не слышала этого двадцать раз раньше? – вперяется в нее нагловатыми глазами Глеб.  

            – Слышала. – Тон его неприятен, и она отворачивается за поддержкой к Илье.

            – Ну вот! Информация давно в голове, просто упакована теперь в форму сна. – Глеб психотерапевт, называющий себя психоаналитиком, и паранормальные явления объясняет игрой сознания. – Вот и рабыня тебе, и братья!

            – Но есть факты, Глеб, – возражает с мягкой улыбкой художник.

            – Какие факты! Ты о Моуди? Так клиническая смерть…

            – Вот факт совершено достоверный. Слепая от рождения женщина попала в автокатастрофу, в больнице у нее клиническая смерть. И тут она видит свет, и всех в палате, и себя на операционном столе… Хотя и очень ей странно увидеть это впервые. Впервые – понимаешь? Что это она, догадалась по кольцу на руке, которое знала наощупь. Но тут же, говорит, рассердилась, что ее остригли, потому что носила длинные волосы. А когда вернулась к жизни – вернулась опять в свою темноту и слепоту. Жизнь – тьма, смерть – свет… Ну, что скажешь на это? Не факт, а притча! Мы слепы в этой жизни и прозреваем лишь в смерти, за ее порогом!

            – Смело!.. Парадоксально, красиво, смело! – хохочет Глеб, подавая Илье дольку мандарина. – Заслужил!

            Вику возмущает это явное пренебрежение очевидным, и она, разрумянившись, наступает на Глеба.

            – Но это подтверждают даже физические опыты! – говорит она запальчиво. – В момент смерти человек теряет около двадцати граммов массы!

            – Двадцати? – недоумевает, дожевывая свою дольку, Глеб. – Странная цифра.

            – Почему странная?

            – Ну, сто хотя бы граммов. Сто граммов и огурчик! На помин души… – Глеб фыркает, Илья с Аллой тоже смеются.

            – С тобой, Глеб, невозможно…

            – Да почему ж, дорогая? Я абсолютно серьезен, если рак или хотя бы аппендицит. Но обсуждать серьезно фикции… Это излечивается и без врачебного вмешательства.

            – И пришельцы, ты думаешь, фикция? – прищуривается на него Илья.

            – Это из другой оперы.

            – Да нет. Та же потусторонность.

            – Знаете… – Глеб усаживается, растопырив руки, за столик. – Садитесь, обжоры и пьяницы, садитесь! Я, знаете ль, не против, если кто-то собирает марки, записывает клинические видения или коллекционирует НЛО. Но не надо хобби превращать в мировоззрение, тем более объявлять его истиной. Возьми, красавица моя… – подает он Вике салатницу. – Вы не слышали, конечно, про закон доминанты. А фокус в том, что у каждого свой фокус, и он только усиливается от всякого внешнего импульса. У каждого свой очаг, и иные распаляют его до помрачения сознания. Так что не будем спорить… не станем своим помраченным сознанием…

            – Неужто столько помраченных? – переглянувшись с улыбкою с Викой, удивляется Илья.

            – Их больше, чем вы думаете. Их тьма. Посиди денек в моем кабинете и увидишь сам.

            – Исключительный салат! – нахваливает Илья хозяйку. – Научишь меня, Ал…

            – Слышала – труппа приезжает из Москвы? – оборачивается к ней Вика. – На следующей неделе. Сходим?

          Заговорили о театре. Алла с восторгом описывает экстравагантного Голенко, Илья слушает с умными глазами, наклонив голову и приятно изумляясь. 

          – Комедианты… – бубнит язвительно Глеб, наливая в рюмки.

          – А что ты имеешь против театра?

            – Какого театра? Это кривлянье – театр? Хотя, конечно, урод – он и в зеркале урод, – Глеб растягивает губы в иронической, как бы над собою, усмешке. – Человечество загнило, друзья мои, оно червиво. И что же? Нюхать смрад, выдаваемый за благовоние, еще и в театре?  

            «Какое несчастье… Чего тут больше – издевки или отчаяния?» – Вика привыкла к его насмешкам, но остроты эти иногда удручают.

            – Я думаю… трудно жить с такими взглядами, – говорит она, не поднимая глаз.    

            – Напротив, моя несравненная! – смеется весело Глеб. – Притворяться много трудней.

            – Я, например, не притворяюсь.

            – Ты исключение, золотце, не спорю.

            Илья любуется ее нежным заалевшим лицом, которое знает до мельчайшей черточки, и думает, что в профиль она еще красивей. Ему кажется, что и всю ее он знает так же хорошо, как лицо. Для этого не надо слов и шокирующе-откровенных, как у Глеба, душеизлияний, – он просто чувствует. Скрытый смысл – в неуловимых сочетаниях цветов и линий, в звуках и интонациях, в запахах, прикосновениях – во всей гамме незримых излучений, на которые отзывается и порой резонирует душа. Он почувствовал это созвучие и захотел ее написать. И, как странник в пути, счастливый от свежего ветра, муравы под ногами, солнечных облаков и нескончаемой дороги, рад теперь всякой новизне и непрестанному узнаванию, которое, уверен, не разочарует, и путешествие будет увлекательным и долгим… Но вот дохнул холодок, солнце скрылось за тучку: чуть нахмурились голубые, с золотым блеском по обводу райка, глаза, так поразившие его при первой встрече, и он мгновенно замечает неуместность шуток Глеба.

          – Покурим? – предлагает он, вставая из-за стола. Они выходят на балкон.

     – Давайте, давайте… проветритесь! – бросает вслед, лукаво улыбнувшись подруге, Алла: ей хочется посекретничать. – А что это Сергей… – потянувшись за тарелкой, невзначай замечает она, – что он такой хмурый сегодня?     

        – Ты же понимаешь, Ал… Только с наводнения, напряжение такое… не до шуток, – оправдывает Вика брата, хотя догадывается, что тот ее просто недолюбливает.

            – Да, да… А у него что, – Алла понижает вкрадчиво голос, – так никого и нет?

            – Нету. Я бы знала. 

          – Какой стойкий! – усмехается Алла, блестя глазами.    

          Вика, зная практичность подруги, удивляется, как она вышла за Глеба. Неужели любовь? Но спросить не решается. Ей кажется, сама она никогда не выйдет замуж, или у нее будет совсем не такая семья. Совсем… С рассеянной улыбкой окидывает она комнату: где же дети? У нее их будет двое… нет, трое прелестных малышей. Они сидели бы сейчас за столом, тряся золотыми кудряшками. А смех… о, какими бы звенели они колокольчиками! Может, потому так циничен и насмешлив Глеб, что нету детей?

            Провожая ее домой, Илья вспоминает анекдоты из жизни друзей-художников. Он слишком болтлив, но не может сдержать радости от этой прогулки, от близости к ней, от очаровательного сиреневого вечера и – весны, весны… 

            – О, весна без конца и без краю!

       – А я задание ребятам на дом дала: стихи о весне, – улыбается Вика. – Ветер принес издалёка песни весенней намек… – тихо и мечтательно декламирует она. – Где-то светло и глубоко неба открылся клочок. Чье это?  

            Илья затрудняется, Вика тихо веселится. 

          – Да Блок же!.. Первый гром прогремел. Яркий блеск в синеве, в теплом воздухе песни и нега. Голубые цветки в прошлогодней траве показались на свет из-под снега. А?

          Илья сконфужен.

          – Никитин. Я же не экзаменую. Но какое очарование, правда? Лист зеленеет молодой. Смотри, как листьем молодым стоят обвеяны березы, воздушной зеленью сквозной, полупрозрачною, как дым… Это Тютчев. Воздух сладок и звонок. Бродят соки весны. Ослепительно тонок юный серпик луны… Это уж ни за что уже не угадаешь! Викентия Морева.

            – Ты, Вика?

            – Да… баловалась когда-то… – улыбается она смущенно, потупясь на веточку в руке. Они останавливаются под огромным тополем против ее дома, Илья трогает ладонью его жесткую прохладную кору. – Но это так… – беспечно машет она, – в юности все пишут.

            – А я вот нет.

          – Зато рисовал? – Она смотрит с улыбкой исподлобья, и он, тридцатипятилетний, с седой прядью в бороде, довольно известный уже художник, кажется ей мальчишкой, как когда-то бегавшие за нею в школе, и ей весело, как на выпускном вечере, когда она в первый раз попробовала вина и потом, жгя и ломая под сиренью спички, читала чьи-то записки, и кто-то стоял вот так, упершись в ствол рукой, ожидая ее решения, а она бросила с презрительной насмешкой: «Я так и не поняла, кто со мной дружил…»         

          Простившись, он медленно бредет по улице с забытой на лице улыбкой, и вдруг поворачивает обратно. Эта ночь не для сна, нет… Остановясь опять под тополем, смотрит сквозь его гонкие узловатые ветви. Жалко, не спросил, где ее окно… Остророгий молодой месяц цепляется за сучья, голубые и розоватые звездочки просачиваются сквозь слабо трепещущую листву, и в жидком воздухе, чудится, дрожит жемчужное сияние. Что-то с ним творится… Эта бездонная сапфировая глубина, сыплющая семенами звезд, и золотистая синь глаз, таких ясных, искренних и таких загадочных, и напоенный ароматами и электричеством воздух, и стихи, и даже этот тополь – все так пронзительно близко и живо, будто сама душа его обнажена и осязает мир. Он обнимает, прижавшись щекой, морщинистый ствол и, кажется, чувствует под корявой кожей мощь тугих жил и гудящие потаенно токи. Сколько лет стоит он так, глядя на этот дом и ее окно?.. По тротуару вдали раздаются шаги, и Илья, улыбнувшись над собой, огладив влажноватую кору ладонью, уходит неспешно по улице.

          Но старый тополь не ощутил его скупой ласки. Он столько пережил за долгую жизнь, так притерпелся ко всяким переменам, столько рубцов и шрамов на его древней груди, что мимолетное тепло одинокого сердца почти не трогает. Когда-то, в юности, он буйно рос в резвой толпе сверстников, торопясь в сладостный свет солнца и раздольную ветреную высь, бескрайнее зеленое море плескалось и звенело вокруг, и миллионы токов от цветов, трав, дерев, птиц и букашек пронизывали его, сплетаясь в могучую симфонию жизни, и он купался в ее волнах, счастливый от трепавшего зелено-русые волосы ветра, и живительного после жары дождя, и прохладной утренней росы… Много переменилось с тех пор. Некоторые умерли, других безжалостно срубили. Рядом проложили большую дорогу, он стал дышать дымом и пылью, стараясь вытянуться повыше, чтобы жить и смотреть поверх голов. Но год за годом, шаг за шагом котлованы и камни города наступали, зеленое море откатывалось в материковую глушь, а на голые берега наползали мертвые глыбы зданий, смрад заводов и свалок, меж которых теплились еще кой-где зеленые огоньки жизни. Зажатый каменными коробками, тупо пялящими на него квадратные глаза, он все ж не захирел от городских сквозняков, автомобильной гари и санитарных рубок и высоко вздымает по сию пору зеленогривую голову, раньше всех загораясь на зорях янтарным блеском, таинственно серебрясь ночами под луной, омывая двор свежестью напоенной солнцем и дождем листвы, и шумно и торжественно полыхает на ветру исполинским факелом, рассыпая изумрудные искры, дымясь прозрачно-белым пухом и напоминая всем, что жизнь была, есть и долго будет после, как бы ее ни давили, ни травили, ни убивали…

<=

=>