СВЕТОТЕНИ

Глава V

1

            Нину Михайловну выписали из больницы, и какое-то время, пока не закрыли больничный, она провела дома. Мужа удивило, что о сыне она переживала не так драматично, как раньше; единственное, чего ей страстно хотелось, – увидеться с ним как можно скорее.

            Дмитрий Иванович рассказал, кого повидал по делу, умолчав пока о Садовском и деньгах, но она знала уже, с кем и как он встречался, о чем говорил, знала и об этих деньгах, но тоже решила до времени помолчать. Ее забавляло, с какой осторожностью, боясь ее тревожить, сообщал он то, что было ей известно. Скрыть ничего было нельзя, и ее трогало, как искренно он рад и заботится о ней, и – хоть в чем-то и простоват – какой добрый, в сущности, человек. Ей уже нравилась ее необыкновенная способность, от которой, наверное, и не стоило избавляться.

            Но все изменилось, когда вышла на работу. Не успела она раздеться и зайти к заведующей, как услышала целый хор голосов, вразнобой обсуждавших и ее приход, и ее самое, и ее сына, как будто она подслушивала тайком под дверью.

            – Ну, как, мать, оклемалась? – с дружелюбной улыбкой в своей обычной грубоватой манере спросила Кузьминична, заведующая. «Зря «мать» сказала, – упрекнула она себя, – на сына как будто намекаю…» – Ничего так себя чувствуешь? – улыбалась она ободряюще. Отодвинув в сторону кипу бумаг, посмотрела и отложила справку. – Ничего, Михайловна, все перемелется, – прибавила она тише. «Перемелется-то перемелется, – думала она. – А как дадут лет пять-семь, а то и, чего доброго, десять… Второй бы не хватил удар». – Отчет полугодовой Зина делает, ты его просмотри, ладно? – попросила она.

            В отделе шумно обрадовались ее приходу, справлялись о здоровье, но, как и Кузьминична, избегали расспросов о сыне и даже малейших намеков, хотя прежде, к удовольствию Нины Михайловны, интересовались и учебой и сердечными его делами. Но все, оказывается, об этом только и думали – кто с сожалением, кто с осуждением, кто даже со злорадством.

            – Мне Света Круглова немного помогала, – поясняла, раскрыв перед нею отчет, молоденькая Зина. – Вот тут только что-то не сходится…

            – А… – рассеянно сказала Нина Михайловна. – Я посмотрю.

            «Что ей отчет, у ней другое на уме, – думала неодобрительно Зина, которая замещала на время болезни Изотову и, в случае серьезных последствий – а инсульт штука коварная, – могла занять ее место. – Еще неизвестно, как голова теперь работает…»

            – Так я его оставлю, Нина Михайловна? – обрадовалась она избавлению от постылого отчета.

            То, что думала Зина, заглушало то, что она говорила, и Нина Михайловна с трудом отделяла одно от другого. «Голова-то работает, милая, да еще как», – чуть не ляпнула она.

            – Оставь, оставь, – махнула она на отчет рукой.

            После Зины подошла Маргарита Петровна, сухая дебелая женщина предпенсионного возраста, очень хотевшая еще работать, но наверное знавшая, что ее освободят на следующий же – после ее пятидесяти пяти – день, и потому порицавшая банковские порядки.

            – Ой, и девки, Нин, пошли! – начала она быстрым полушепотом, явно намекая на Зину. – Только б урвать. Думала, совсем тут уселась!

            Но Нину Михайловну это не задело, она не ответила, и Петровна поняла.

            – Сына-то не видала еще? – тихо, сделав скорбное лицо, спросила она; та качнула головой, и Маргарита Петровна вздохнула. – Моего когда держали, я через день ходила. Так его ж за драку…

            За драку с поножовщиной, в которой был убит некто Коваль, сын Маргариты Петровны отсидел, но, она считала, безвинно, потому что только оборонялся. У Михайловны другое дело, тут убийство умышленное. «Это ж надо, – поражалась она, – бомжа,  убогого беспомощного мужика, порешить так безжалостно, по-зверски… Это ж каким надо быть…» Нине Михайловне, знавшей сына Маргариты, отпетого хулигана, обидно и тяжело было такое сравнение, тем более, что Маргарита лукавила, покрывая сына. Даже сейчас, говоря о той драке, она думала о ней так, как рассказывала и другим, как бы начисто забыв, что сын при ней же не раз грозился убить этого Коваля. Что, заскочив потом домой и пометавшись, собираясь, видно, бежать, передумал и залез в постель, велев ей говорить, что весь вечер был дома и никуда не выходил. Она так и показывала на следствии и суде, хотя была потом изобличена… А сколько неприятностей пережила, когда ходил еще в школу, а история с украденным из физкабинета микроскопом, линзы от которого нашла под бельем в шкафу… И все время покрывала, пыталась выгородить, заслоняла от хватавшегося за ремень мужа и даже врала ему, заступаясь за сына. Врала, впрочем, всегда, с самого начала, и он до сих пор не знает, что сын не его. Никто не знает, даже тот…

            Нина Михайловна потерла рукою лоб. Маргарита сидела уже за своим столом, а сама она, опершись о ладонь, склонилась над отчетом. Что же это?.. Неужто об этом Маргарита сейчас думала? Да нет, она вон прикидывает, что, приди она в банк пораньше, как Кравцова, тоже имела б хорошую квартиру. Нет, нет, это не мысли, это ее память. Она проникла как-то в ее память и бродила там, забираясь все глубже. Могла б и еще дальше, и еще глубже… Это было поразительно, даже страшновато. Но, может, это просто случайность? Она читала разные статейки о необыкновенных способностях, но о подобном не слышала никогда. Скорее всего, случайность, нелепость просто… А может, и правда, Маргарита об этом подумала? И правда, что сын ее от другого? Ну, ее-то совсем это не касается…

            Она открыла начало отчета, пролистнула пару страниц. Но тайна Маргариты все не выходила из головы. Ее удивляло, как эта невзрачная болтливая женщина несла до сих пор и, видно, пронесет до конца дней свою тайну. А как это повлияло на ее жизнь, как вообще непросто людям, хранящим всякие тайны. Вот у нее их нет, и очень хорошо.

            Впрочем, так ли уж нет? А если б кто-то забрался и в ее память, пролез по всем ее закоулкам? Представив это, она почувствовала себя неуютно. Тайн и секретов больших нет, но сколько неприятных, стыдных даже вещей, которые хотелось бы упрятать подальше, скрыть даже от себя. И так, наверно, у всех. Бывают ли настоящие праведники, люди кристальной чистоты? Вряд ли. Разве только дети. Вон Зина самая молодая, а и той, верно, есть что скрывать. И чем старше, тем больше. Та же Маргарита или даже Кравцова. Эта-то благополучна во всех отношениях. Муж – штурман, сейчас дома в отпуске, сын заканчивает в Питере мореходку. Недурна, ухожена, ни в чем никогда не замечена, на хорошем счету и, видно, заменит годика через два Кузьминичну.

            Она взглянула на сидевшую за монитором Кравцову. Та сосредоточенно работала, и в голове были одни цифры. Но вот она перешла на другую таблицу, на мгновение отвлеклась, вспоминая, положила ли в сумочку диски для Татьяны Семеновны, бухгалтера, мелькнула теплая мысль о муже: спит еще, верно, тюлень, но что-то задело Нину Михайловну: да так ли невинна? Муж по полгода в плаваниях, у самой командировки. Ей это абсолютно безразлично, но просто любопытно. Вот и прошлой весной ездила в Москву на переподготовку… Неожиданно дюжины две лиц прошли перед нею – в основном женских, но были и мужские; одни неясно, как бы вскользь, другие ярко и отчетливо, и Нина Михайловна знала, чем впечатлило или запомнилось Кравцовой каждое. Из мужчин выделилось трое, одно – моложавого пятидесятилетнего преподавателя – больше других, но ничего такого, легкий флирт… А раньше? Командировка в Роговский, скажем, филиал? Она просмотрела эту командировку – ничего примечательного. Что ж, всю жизнь ее так отслеживать? Совсем ни к чему, решила она, и, бросив вперед, как свет фар: «мужчина», «он», «мой», «любимый», тут же поняла, что хоть муж и был на первом месте, не он один у Кравцовой любимый: вот этого красавца-брюнета – молодого, веселого, самоуверенного – любила много сильней, но сколько и пережила из-за него, сколько слез… Несчастная, еще институтская, любовь, а все еще тлеет…

            Нина Ивановна потрясенно остановилась. Не Кравцова ее удивила – ей уже расхотелось что-либо узнавать, – а эта поразительная способность читать, выйдя на волну памяти, не просто мысли – читать саму жизнь. Все это настолько выбило ее из колеи, что она долго не могла приняться за работу. «Недаром это, недаром… – думала она взволнованно. – Бог дал мне такую способность, чтоб я все узнала и спасла Олежку. Мне только увидеть его, только увидеть!..»

 

2

 

            Отец с матерью сидели по одну сторону, сын – за прутьями – по другую. Едва он вошел, сердце у Нины Михайловны как будто оборвалось: так он осунулся, почернел, под глазами круги, на верхней губе и подбородке – бурая юношеская поросль. «Боже, как он измучился!» – думала она, чувствуя подступившие слезы и стараясь не расслабиться окончательно.

            Олег тоже ждал этой встречи, – тоска его снедала, но при виде родителей жалость к ним сжала ему сердце, и он думал уже, что ни к чему и свидания, раз одна у него дорога, а то только расстройство… 

            – Адвокат был у тебя? – спросил негромко Дмитрий Иванович.

            – Да был, был, – усмехнулся Олег. – Все, как полагается. – Он был ожесточен против всех, от прокурора до адвоката, не способных разобраться в простейшем, казалось ему, деле, и настраивал себя на худшее; родителей тоже, понятно, обнадеживать не стоило. «Пусть уж сразу привыкают», – думал он мрачно.

            Нина Михайловна, уловив эти мысли и настроение, страшно огорчилась.

            – Ты что ж, сынок… в тюрьму ты, что ли, хочешь? – недоуменно спросила она.

            Застигнутый прямым вопросом, он замялся: не скажешь же «хочу».

            – Выбрось такие мысли из головы, выбрось! – говорила она, как будто знала эти мысли, но говорила скорее машинально, попав уже в то утро, увидев уже, как оттащил он от соседской двери бомжа, («а, так вот она какая!»), как приехал приятель и потом повезли несчастного куда-то в подвал и… – она торопливо пропускала все ненужное, держась только этого бомжа, – вот опять едут, заходят в тот же подвал и… – она испытала внезапный ужас, как тогда Олег, и даже изменилась в лице. «Так вот кто убил!.. вот убийца!..» – поняла она, и ужасные переживания сына, едва тоже не убитого, схваченного затем на дороге и посаженного в одиночку, надорвали ее материнское сердце, – она заплакала, почти зарыдала, закрывая лицо ладонями. Плакала от бесконечной жалости к нему, и оттого, что не виноват, и что скоро весь этот ужас кончится.

            – Мама… – проговорил, морщась, Олег, готовый тоже расплакаться. – Мам, не надо…

            – Нина… Нина… – трогал ее за плечо муж, давая понять, что тут не место, что этим она только расстроит его.

            Наконец, успокоилась, отерла лицо платочком.

            – Сынок, я знаю, ты ни в чем не виноват! – заговорила она взволнованно, блестя влажными глазами. – Ни в чем… и потому не бойся ничего! Говори правду, только правду, не надо ничего выдумывать… ты меня понял? Олежка, ты понимаешь, о чем я? Выбрось эти мысли, чтоб пострадать невинному… выбрось! Все будет хорошо!

            Олег удивился ее страстному тону и, главное, тому, как она догадалась о его тайных замыслах, и огонек надежды опять забрезжил перед ним. А она уже спрашивала, что надо из одежды, передала две пары теплых носков, пакет с продуктами. Все беспокоилась о здоровье – что-то сильно похудел, – спрашивала, не болит ли что, не простужается ли в камере. О допросах же, об адвокатской помощи ни слова, как будто не в сизо он, а в санатории; Дмитрий Иванович тщетно пытался навести их на деловой разговор, но ни мать, ни сын не торопились об этом говорить. Он объяснил это переполнившими ее чувствами, но все ж нельзя было упускать время, и по дороге домой он напомнил ей об этом.

            – А я сама пойду к следователю! – заявила она решительно. – Он ни при чем, его вообще держат тут по ошибке!

            – И что ты скажешь? Там нужны не эмоции… – заметил он осторожно.

            – Я расскажу им все. Я знаю, как это было.

            Дмитрий Иванович взглянул с недоумением, у него закралась мысль, не повлияла ли на нее болезнь.

            – Да, да, Дим, я знаю. Я прочитала сейчас мысли и память Олега: он никого не убивал, он там случайно… – Изумление мужа остановило ее, – она взяла его под руку, приблизив свое раскрасневшееся лицо, хотя поблизости никого не было и никто их не мог слышать. – Я не признавалась тебе до сих пор… У меня открылись от этой болезни способности, я сама даже удивляюсь… Но это есть, есть! – И она все рассказала мужу. – Так что деньги, что дал тебе Садовский, не понадобятся, – прибавила она с улыбкой.

            Он был сражен.

            – Но кто-то же убил…

            – Я знаю, кто. Это парень с их курса.

            – Но как ты докажешь…

            – Я докажу!

            Это меняло дело. Дмитрий Иванович не очень представлял, что предпримет и как станет доказывать жена, но раз уж она бралась, то, он знал, не напрасно. И как ни беспокоила его ситуация с сыном, он готов был уже считать ее временной, а сам невольно прикидывал, могут ли феноменальные способности жены помочь как-то и в его исследованиях.

 

Глава VI

1

 

            Чарушкин очнулся от странного сна. Он был так жив и ярок, что казалось, от него и проснулся. Был там какой-то лес или, скорее, парк с громадными суковатыми деревьями, под которыми проторены в зарослях дорожки. По ним ходили кое-где люди. Он тоже послонялся там, а потом влез на дерево и долго сидел, безмерно довольный, что видит всех, а его никто не видит. Место его было так удобно и выгодно, что он стал раздуваться от гордости и презрения к тем, кто внизу. Он стал ужасно большим и хотел уже не только все видеть, но и повелевать, и обнаружил вдруг, что он – огромный черный паук, свивший в сучьях гнездо и раскинувший по лесу свою паутину. За паутину цеплялись прохожие, а некоторые запутывались в ней, как мухи, и тогда он бросался к добыче, обматывал ее и затаскивал наверх, в свое убежище, где мог делать с ней все, что хотел. Пьянящее чувство безграничной власти, испытанное во сне, было живо до сих пор. Схватив мохнатыми лапами пленника, поворачивая его так и сяк, он нащупывал теплое беззащитное тело, впивался в трепетную плоть и жадно пил свежую пульсирующую кровь, медленно и с наслаждением высасывая из жертвы все соки… Вот снова кто-то попался. Он метнулся вниз, захлестнул туго поперек и приподнял над землей. А, Изотов! Тебя-то мне и надо! Он ловко обмотал его по рукам и ногам и потащил, но, видно, не закрепил второпях, – тот сорвался и повис, пришлось вернуться и начать заново. И тут он проснулся. Еще звучал в ушах жалкий вопль Изотова и горела в душе радость от ужаса на его лице, и он подосадовал, что сон оборвался: как смачно бы он вкусил!

            Чарушкин закинул за голову руки, глядя мечтательно в потолок и вспоминая подробности. Если б так все на самом деле, как бы он развернулся! Не обязательно в парке, можно и в городе. Сидел бы где-нибудь на чердаке, увидел – идет подходященькое двуногое, р-раз его петелькой – и наверх!.. р-раз – и наверх!.. Конечно, фантазии. А он грубый реалист. Многое можно и в жизни. Он вспомнил подвал с раскаленной трубой и блаженную истому от тепла и парящей крови, странно слитую с брезгливостью к неприглядному грязному бомжу, которого хотелось бить, резать, колоть и, наконец, вогнать в его корявую ладонь гвоздь. Не успел. Похожее что-то было первый раз, года три назад, и ему живо припомнился тот случай.

            Был сентябрь, он осваивал подаренную матерью машину и ездил больше по второразрядным, с небольшим движением, и даже проселочным дорогам. Как-то под вечер, прокатив по большаку, выехал через лес на старое шоссе, по которому кроме грибников да кое-кого из деревенских никто не ездил. Впереди ковылял мужичонка – похоже, под изрядным градусом, потому что то и дело выносился зигзагами на середину дороги. Еще издали Чарушкин засигналил, но тот не слышал или не обращал внимания; оглянувшись наконец, он с руганью отмахнулся от машины, как от мухи, и Чарушкин обозлился. Объезжая, задел его слегка крылом, тот крутанулся и упал. Он погнал дальше, а пьяный остался лежать на пустынном шоссе. Метров через сто он, однако, остановился и повернул обратно. Тот лежал скрючившись, на боку, как мертвый, на скуле рдела кровавая ссадина. Он пнул его ногой, мужик разлепил пьяные глаза и, не отрывая головы от земли, заорал. «А, он еще и притворяется! Ах ты, падаль!» Он ударил ботинком в этот орущий рот, потом схватил, подволок его к машине и затолкал в багажник. «Еще и притворяется… ах, падаль!» – бормотал он сквозь стиснутые зубы, гоня назад, в лес. Свернув в какую-то просеку, остановился в густом ельнике, вывалил пьянчугу, опять начавшего орать, в мох и с остервенением стал бить. Тот вскоре затих, а он бил и бил, не в силах остановиться. Потом достал из бардачка новый складной нож и, встав на колени, ударил его в выпиравшее голое плечо. Содрал, оторвав рукав, намокшую кровью рубашку и принялся колоть и резать бледное незагорелое тело, испытывая небывалое, странное и страшное наслаждение. Он понимал, что делает что-то чудовищное, жуткое, но лишь дико возбуждался тем, что это жуткое чудовище – он сам, и хотел дойти уж до самого конца, до точки. Он заострил две палки и забил их в раскинутые на мху мужичьи ладони, пригвоздив изрезанный труп к земле. Вот они – точки! Он даже подпрыгнул от радости, взвизгивая и потрясая окровавленными кулаками. Потом торопливо обтер руки о мох, отряхнул и почистил брюки, умылся минералкой из бутылки, закидал тело подвернувшимся вблизи хворостом и спешно покинул место кровавой оргии. Выскочил на шоссе – никого! – и понесся домой. Небывалая подмывающая радость распирала его, – он летел, как на крыльях. Он смог, он сделал то, чего не может обыкновенный человек. Он и всегда чувствовал, что не такой, как все, а теперь знал точно. Уже подъезжая к городу, пожалел, что не спрятал труп получше, но возвращаться было опасно, и он махнул рукой. Ехал по улицам среди машин, в которых сидели обыкновенные водители, и никто не догадывался, что между ними такой особенный, и он презирал их всех. Чувство исключительности, возникшее в тот сентябрьский день, осталось в нем навсегда.

         Неделя, две, месяц прошли в тревожном ожидании, но ничего не происходило, и он постепенно успокоился. В декабре же, когда выпал снег, окончательно уверился, что все следы замело, но воспоминания об осеннем приключении стали одолевать с новой силой. Он припоминал и смаковал мельчайшие подробности, ощущая опять сопротивление, податливость и хруст хлипкого человеческого тела, и утробно-пьянящий запах крови, и предсмертные заячьи судороги, и ему ужасно хотелось испытать все снова. В том же декабре, в оттепель, наткнувшись на улице на такого же, бомжа по виду, он притормозил и спросил дорогу к Куровским дачам.

            – Садись, покажешь, – открыл он дверцу.

            – А назад я как?

            – Да привезу! Пакет только передам – и обратно.

            Тот сел, довольный, что тепло и мягко, оживился.

            – Башка не болит? – спросил с усмешкой Чарушкин; проводник лишь мотнул головой, не ответил. Они были уже за мостом, на выезде. – У меня есть, да не могу за рулем. Будешь? – Он достал из пакета между сиденьями начатую бутылку, протянул.

            Глаза у того загорелись, он отвинтил пробку.

            – Как, из горла прямо? – осведомился уважительно.

            «Культурный», – подумал презрительно Чарушкин и достал из пакета пластиковый стаканчик. Проводник налил, выпил и, сразу ж повеселев, замолол что-то, поводя перед собой стаканчиком и бутылкой.

            – Действуй, действуй! – поощрил хозяин.

            Тот повторил, потом еще раз и, окончательно обнаглев, поинтересовался, нет ли чего зажевнуть.

            – А вот сейчас, приедем только, – пообещал Чарушкин.

         Все было продумано. Пустовавшая на отшибе дача, примеченная заранее, была заперта, и он, махнув проводнику: «Айда сюда, закусим!» – направился к сарайчику. Тот радостно потрусил вслед. В этом сарайчике он и зарезал его лежавшим в пакете ножом. Понятно, не сразу. А вдоволь поиздевавшись, натешившись безумным животным ужасом, попоров ему для начала руки и ноги. Резал медленно, с наслаждением, продлевая удовольствие. А потом ржавыми гвоздями прибил руки к доске.

            Бомжа редко могли хватиться, это было удобно. И в марте он прикончил еще одного, а труп столкнул в речку. Его-то и обнаружили полоскавшие белье бабы. А в мае наткнулись в лесу и на первый труп. Заговорили о зверском убийце, который бродит в окрестностях. Это его не испугало: он не бродил и не гонялся за кем-то с ножом. У него была машина, на которой он аккуратно ездил по городу, лишь время от времени подсаживая кого-нибудь и подвозя. За год он убил шестерых.

            На четвертом, правда, едва не прокололся. Когда садился у «Звездочки» в машину, подошел лохматый хмельной мужичок и попросил «добавить»: не хватает, мол, на бутылку. «А натурой не хочешь? – спросил он. – Я ящик сейчас беру». Мужичок сел, и они поехали за ящиком. Через неделю на квартиру к Чарушкиным зашел милиционер с вопросом: не он ли владелец синих «жигулей» с номером, заканчивающимся нулем. И если да, то не подвозил ли он недавно мужчину средних лет, в клетчатой куртке – и т.д. Оказалось, приятель пропавшего видел, как тот сел в машину, после чего уже не возвращался, и заявил через два дня в милицию. «Я? Бомжа подвозил?» – изумился Чарушкин и расхохотался. Дома на тот момент случилась Ольга Петровна, они подняли на смех саму вероятность такой ситуации, и даже милиционер поулыбался с ними, после чего, извинившись, ушел. Тем более что машина в то время была в ремонте.

            Как ни странно, желание убивать не утолялось, наоборот. Это стало насущной потребностью. Пьяницу или бомжа он не мог уже видеть без вожделения и объяснил это, наконец, тем, что призван убирать этот шлак, мусор, и мысленно называл себя «чистильщиком». Когда число убитых приблизилось к десятку, а в разных местах обнаружили еще три трупа с признаками насилия и издевательств, и весь город загудел об ужасном маньяке, он почувствовал вкус славы. О нем говорили в магазинах, на остановках, в их институте, он и сам присоединялся иногда к таким обсуждениям, и никто не подозревал, как ликовала в это время его душа: это же я, я! Это я!

            Он стал сравнивать себя с другими и решил, что он нисколько не хуже Чикатило, которого помнят до сих пор. Он переплюнет и Чикатило и навсегда останется в людской памяти. Хотя дело, в сущности, не в славе и не в памяти. А в чувстве вершителя судеб, распоряжающегося чужими жизнями, которое переполняло его высокомерием и бесконечным презрением к остальным. В тайном превосходстве над жалкими людишками, которых легко стереть одним движением руки. В собственной исключительности, для которой нет табу и запретов.

            Он предчувствовал, конечно, чем это может кончиться. Все маньяки когда-нибудь попадались, попадется и он. Дело времени. Но это ничуть не смущало его, а только добавляло азарта: побольше успеть. Перехитрить ментов и успеть.

 

2

 

            После обеда, проезжая по Институтской, он заметил у газетного киоска «весталку», притормозил.

            – Домой? – спросил с улыбкой, открыв дверь. – Садитесь, подвезу.

            Она замялась на мгновение, но села. Поздоровалась. «Смелая девица», – усмехнулся Чарушкин, искоса ее оглянув. Запахнув шубку, скрестив ноги в высоких сапожках, она складывала и прятала в сумочку газету.

            – Мерзкая погода, – сказал он и включил дворник. Она кивнула. – Про Изотова-то слышали?

            – Кто ж не слышал.

            – А, вы же соседи! И на допрос, наверно, вызывали?

            – Вызывали. А вас нет?

            – И меня. – Он усмехнулся. – Добавил нам дружок забот.

            Зоя подумала, что Олег рассказал ему о своих чувствах к ней, и ей стало неприятно.

            – Это же ваш дружок, – заметила она неприязненно.

            – Ну, какой он мне друг. Просто на одном курсе. Машина ему понадобилась, попросил…

            – И вы помогли? – взглянула она насмешливо.

            – Был грех, – повинился Чарушкин. – Кто ж знал… Да и вы его знали, могли вы разве предположить? Примерный такой мальчик, маменькин сынок. А чего учудил… Жалко парня.

            – За что ж жалеть? За убийство?

            – А вам не жалко? Молодой еще, глупый… а жизнь сломал. У того-то, у бомжа, и так жизни не было. А себе сломал. – Чарушкин молол, что в голову приходило, и сам удивлялся, как складно.

            – Мне таких не жалко, – сказала сурово Зоя.

            – Какая вы строгая.

            – Да, такая вот.

            – То-то он вас боялся. Поедем, говорит, подтвердишь, а то мне не поверит… Я и подтвердил, а все равно… от ворот-поворот?

            Она усмехнулась в окно.

            – А знаете… – сказал он через минуту. – Может, из-за этого, из-за такого вот расстройства он и… того? Сорвал зло на бомже?

            – Что за глупости? – глянула она презрительно.

            – Хочется понять, – продолжал без смущения Чарушкин. – Были ж какие-то причины…

            – Так и плохой погодой любое зло можно объяснить. А оно не с неба падает… оно в человеке! – сердито сказала Зоя. – А если уж на стороне виноватых искать… так и вы со своей машиной…

            – А меня-то за что?

            – Да так, ничего… – Между тем подъехали уже к ее дому. – Остановите мне здесь.

            – Ну, зачем же, – возразил Чарушкин и, обогнув дом, подкатил к самому подъезду. Он попытался даже выскочить, чтоб галантно открыть ей дверцу, но Зоя опередила.

            – Большое спасибо! – сказала она и ушла не оглядываясь.

            «Ну, весталка!» – подумал Чарушкин, глядя с неясным чувством вслед.

            Теперь ему хотелось быть на людях, чтоб все видели, что бояться ему нечего, и, высадив Зою, он поехал к Боссу. Ни для чего, просто так.

            – Что-то новенькое? – спросил, подав руку, Садовский, когда после звонка секретарши он вошел в кабинет.

            – Да ничего такого особенного… – Чарушкин, поняв, что от него не визитов ждут, а новостей, пытался что-то придумать. – Помните, мы о соседке изотовой говорили… о весталке? – напомнил он с ухмылкой. – Подвозил сейчас.

          – И что?

            – Строгая девица.

            – Ну, естественно. – Босс смотрел по-прежнему вопросительно.

            – У Изотова, думаю, было с ней что-то, – принялся сочинять Чарушкин. – Она ему это не простила.

            – То, что было, или что залетел?

            – Что убил.

            – И что, осуждает она или сожалеет?

            – И то, и другое.

            – Неспокойна?

            – Да, неспокойна, – ухватился за подсказку Чарушкин. – Очень неспокойна. В глубине где-то, но переживает.

            – Все возможно. Так что же? – смотрел на него Садовский, ждавший, видимо, к чему тот ведет.

            – Так вот… я и думаю…

            – Утешить? – подсказал, слегка усмехнувшись, Босс.

            – Да вроде бы… Но как? Она такая, знаете…

            – Да как обычно. Как девушек утешают? – Садовский, посмеиваясь, закурил. – Куришь?

            – Не курю, не пью.

            – Похвально. Все, видишь ли, из одного теста.

            – Я знаю! – воскликнул Чарушкин, под тестом разумея плоть.

            – Тем более. – Сам Босс не очень верил в девственниц, но если уж есть такая, как мило бы размазать ее таким вот Чарушкиным, извращенцем, каковым он почему-то считал его с прошлой встречи. – Тем более! Человек слаб, особенно в таких ситуациях. И поддержать его, утешить – святое дело.

            – А если… ну, неправильно поймет?

            – Отчего ж. Что ей теперь Изотов? Что б там ни было, дело прошлое. Он себя отрезал…

            Они говорили как бы о чем-то вымышленном и говорили намеками, но оба понимали, о чем речь.

            – А вы ее знаете? – спросил Чарушкин.

            – Нет, не знаю. Но я знаю женщин. Все любят силу – физическую, психическую, экономическую… любого рода, понимаешь?

            – Я понимаю.

            – А впрочем, что об этом… Ваше дело молодое, – улыбнулся он с намеком. – А у меня другие дела. И не ждут! – Садовский встал, захлопнул, кинув внутрь какой-то пакет, кейс и забрал в карман сигареты, собираясь уходить. – Давай! – протянул он Чарушкину руку. – Заходи как-нибудь.

<=

=>