РОСА ВОДОЛЕЯ

V

      Опустившись на стул, она рассеянно оглядывается, раздумывая, чем заняться, и, устроившись поудобней, начинает умываться, ловко потирая запястья, локотки, а потом, склонив до самой груди, и голову, и елозит уже быстрыми ногами, но дуновение из открытого окна отвлекает ее. «Давно кофе пить пора… – думает она, живо представив его душистый аромат вместе с ванильной сладостью печенья, так что начинают течь слюнки. – А та дрыхнет… Сколько можно спать?» – раздражается она все сильней. Давно живя тут с хозяйкой, она привыкла к порядку, хорошо знает, что за чем, и всякие перемены ей неприятны.

       «Нет, ни на что уже не похоже!..» – Она проносится, гудя, над самой ее головой и, взлетев, смотрит на хозяйку с потолка, слегка презирая ее за то, что та, как и все люди. Но терпит недолго. Упав сверху, садится на гладкий лоб, пробегает по щеке к губам и, едва те зашевелились, перелетает на настольную лампу.  

         – А… чтоб тебя!.. – хлопнув ладонью по губам, Вика встряхивает головой и приподнимается. Восьмой час. Лето, можно бы поспать, но разве теперь уснешь? Она вытягивается с наслаждением на спине, заложив под голову руки, и урывки полузабытого сна, каких-то воспоминаний, каких-то планов вместе с веющей из окна свежестью, ощущением праздной беззаботности и чего-то приятного, что может сегодня случиться, наплывают на нее. Вжикнув над ухом, муха садится  ей на локоть и ползет, щекоча, по руке.

        – Наглеешь, Феофила! – бормочет, стряхивая ее, Вика, и Феофила, довольная, что разбудила, проносится весело по комнате, садится на будильник, перелетает на буфет, давая всячески понять, что пора браться за завтрак.

            – Спасибо скажи, что не вытурила… – продолжает Вика назидательно.

       При всей своей тонкости она не понимает обыкновенных для всякой мухи вещей. Когда, попав в эту комнату, та излишне обрадовалась, Вика едва не прихлопнула «негодную тварь», спасшуюся лишь благодаря исключительной расторопности, внушившей к ней долю уважения. Потом жалко стало лишать жизни крохотное, ловкое и, в общем, безобидное существо. Наконец, привыкла и назвала Феофилой. Но то была барская милость. Она не гнала ее, когда та, ползая по столу, обнюхивала и пробовала понемножку крошки, и могла даже добродушно над нею подтрунить. Но сама никогда ничего не предлагала, полагая, что мухи живут объедками. Конечно, всегда довольно и объедков. Но разве так поступила бы, будь она такой огромной, сама Феофила? Разве стала бы размахивать чудовищной вонючей тряпкой, чтобы прогнать, а то и убить? Убить! – страшно подумать. Мухи никогда никого не убивают. Никогда. Хотя сами иногда гибнут, случаются трагедии. То пришлепнет хвостом корова. То схватит на лету ласточка, – надо же ей кормить птенцов. Но люди, эти толстые, жирные, богатые увальни, жестоки и глупы. Они бьют мух безо всякой пользы, просто так. Расплодившись сильней, чем сами мухи, эти двуногие везде демонстрируют свою бессмысленную силу. Потому что самые низкие и безнравственные, каких только знает Феофила, существа. Бывают, конечно, исключения, как вот эта… Но и она не подарок.

       Вика и не подозревает, что думает о ней Феофила, сидя напротив на сахарнице и деликатно перебирая лапками. «А ведь что-то, наверное, соображает, – думает она с улыбкой. – Есть же, верно, хоть и малюсенькая, душа…»

      Для Вики все полно жизни. Деревья, цветы, бабочки, коровы, вот эта резвая проказница – все живо, одушевлено, все полно каких-то стремлений, желаний, чувств. А когда в этой же комнатке, где живут они с Феофилой, появился «профессор» из невесть какой галактики, когда оказалось, что на Земле и вокруг тьма разных гостей, а есть и такие, что присутствуют здесь, находясь за триллионы километров, и есть даже из других вселенных, и вселенных таких несметное множество, – она потрясенно поняла, что живет в бесконечно живом, бесконечно наполненном мире, в котором попросту нет неживого места, и что сам этот мир – невообразимо огромное живое существо, состоящее из живых органов, живых клеток-вселенных, полных сложной жизни и всевозможных – видимых и невидимых – существ, и куда ни глянь, что ни тронь – все живо, все дышит и пульсирует, лучится и звучит, чувствует и мыслит…

       Заглянувший перед обедом Илья отвлекает ее от этой вселенской философии. Они встречаются почти ежедневно, втайне ждут этих встреч и бесконечно рады друг другу. Он приглашает ее в мастерскую. Раза три она была там как «натура», но зимою, домик с мезонином на берегу весь был в снегу, речка – во льду и сугробах, а теперь, говорит он, там сущий рай… 

            – Зачем и выезжать, – удивляется Вика, спускаясь за ним по узкому переулочку к речке. – У тебя же тут, как в деревне.

            День жаркий, ветреный, с редкими белыми облаками и реющим в воздухе тополиным пухом, густо заметающим, как снегом, обочины дорожек. Огромная береза у дома, косо клоня гибкие ветви, блестит и трепещет на ветру. Бабочки и стрекозы мечутся по берегу над цветами.

            – Я все тут перерисовал, как не выезжать. Осторожно, ступенька… Тут ты уже была, давай наверх. Зимой я там не бываю, зато все лето на верхотуре.

            – Подожди, я здесь посмотрю… Тут же и новые твои? – Окинув расставленные и развешанные по стенам картины, она подходит к мольберту с незаконченным пейзажем.

            – Любишь затуманивать, – улыбается она.

      – Не затуманивать. Резкость хороша на фотографии. А многозначный смысл не резок. Посмотри у Леонардо. Все ясно, четко. Но какая мягкость, плавность переходов, ни одной резкой линии. А Рембрандт? А если еще и недосказанность, намек, то без растушевки не обойтись.

            – Пейзажи, портреты… опять пейзажи. А жанровых ты не пробовал?

            – Пробовал. Не мое.

        По крутой лесенке поднимаются в мезонин. На темных, как запыленная бронза, бревнах шевелятся размытые от струящейся листвы солнечные пятна. Дверь распахнута, и по комнатке гуляет зеленый ветер, шурша дубовым веником у потолка и газетами на табуретке. В стеклянной граненой вазочке на столе – букет из ромашек и полевых васильков. И тоже, как внизу, картоны, холсты, большой раскрытый этюдник, палитры, кисти в высоких стаканах.

            – Я тут особенно не прибирался… – оправдывается Илья.

            – Мне кажется, и вовсе не убирался, – улыбается Вика. – Люблю эти цветы. Но жалко как-то рвать.

      – Я только для картинки. – Он поворачивает к ней этюдник с холстом, на котором – на сером, без подмалевка, полотне – этот же букет, и синие васильки с желто-белыми  ромашками так вызывающе ярки, выпуклы, живы на грубой льняной холстине.

            – Какая прелесть…

            – Серьезно?

            – Так просто все и так трогательно.

            – Дарю! Ты меня о жанровых спрашивала. Взгляни вот… – Он достает с полки большой серый картон, на нем – ночь, звездное небо над темным лесом, небольшой рыжий стожок, чуть освещенный сбоку матово-белым эллипсоидом, в распахнутой нише которого – три блестящие фигуры.

            – Так ты нарисовал! – Вика разглядывает с живым интересом картину. – И больше ничего?

            – Есть кое-что… – Он достает еще несколько листов: три пришельца во весь рост, портрет старшего, они же в салоне за пультом, какие-то сине-фиолетовые искристые завихрения, означающие, видимо, сжатие пространства… – Но это только для себя. Никому и не показывал.

            – А почему? Есть же художники-фантасты. Вот Леонов, космонавт…

            – Но я-то не космонавт, не фантаст. Я грубый реалист. Пейзажист. Свихнулся, сказали бы, парень…

            Присев на корточки, она перебирает у стен холсты, небольшие этюды, наброски.

            – Кофе будешь?

            – Нет, жарко.

            – А минералку? Холодненькую?.. – Он спускается с хитрым лицом вниз.

     Вика, оставшись одна, оглядывается, выходит на балкон и, оказавшись вдруг так высоко среди раскачивающихся и трепещущих березовых прядей, замирает от подмывающего чувства парения. Мезонин сквозит, как парус, рассекая березовые волны, тополиную метель, белые облака, и взволнованный прохладный шелест, беспокойный скрип ветвей, ликующий птичий гомон в этом сильном, свежем, пахнущем луговыми травами ветре звучат волшебной музыкой, от которой замирает сердце. Она озирает сверху колышущиеся со всех сторон верхушки деревьев, убегающую змеисто сверкающую речку, утонувшие в зеленом прибое лесов крыши пригорода, и живо, всем существом чувствует и город, и леса, и всю эту землю, плывущую куда-то, дрожа и раскачиваясь… Ухватясь за перила, смотрит блестящими глазами в тающую даль, паря вместе с мелькающими, как молнии, стрижами в звенящей музыке ветра, в летучих легких облаках, и под ней волнуются, переливаясь шелковым блеском, поля, срываются и несутся по ковыльной степи табуны, взрываются, кипя, ледяные ключи предгорий, и синие глаза озер вспыхивают радостным искристым блеском…

       Вдруг сильный порыв, налетев, шумно раскидывает кипящие вверху ветви, распахнув над головой знойную голубизну с белым облаком и стремительно взмывшей ласточкой, и среди перехватившего дыхание вихря, буйного волнения и пестрого блеска прохладные руки берут ее тихо за плечи, и все вместе сливается в ощущение почти непереносимого счастья, – она прикрывает на миг глаза.

            – Правда, хорошо? – спрашивает над головой его голос.

            – Очень…

        – Я страшно люблю ветер. Не холодный, а такой вот… Или влажный, но только сильный, чтоб ветки мотались, и листву срывало и гнало, и качались со скрипом фонари, и метались кругом тени…

         Он подает ей стакан ледяной пузырящейся воды, и они пьют среди неба в кипящей березовой листве, тихо улыбаясь друг другу.

            – Ах, лето… – говорит она и вздыхает от избытка чувств. – Как ты проведешь этот месяц?

            – У меня же нет отпуска. И работа, и отдых – все вместе. Но, думаю, съездил бы, если б не ты, к морю.

            – А что я?

            – Ну… я не представляю, что буду там без тебя делать.

            – Что всегда, наверное, – говорит она, склонив голову и медленно розовея.

            – Послушай, Вик… а поедем вместе!

            – Ну да… Я и не собиралась вовсе, – покраснев еще больше, говорит она.

            – Вика, правда… Это гениальная идея! Поехали!

            – У меня совсем другие планы.

            – Да нет у тебя планов! Просидишь лето в деревне – и все планы. Ты там, а я… я не представляю, куда себя дену. Поедем, Вика!

            – И потом… Это даже неудобно.

            – Я понимаю, да… это неожиданно. Мне самому только что в голову пришло. Подумай, если хочешь, но не больше дня, ну – двух… А я пока все подготовлю, а?

            – Нет, нет, ничего же не решено! – останавливает она с улыбкой.

            – Тебя, наверно, смущают обстоятельства… но это второстепенное. Все вздор! Ты достаточно меня знаешь, чтобы не сомневаться, а… остальное не имеет значения!

            Они возвращаются в комнату, где возле букета раскрыт на столике торт и стоят две чашки.

            – По какому это случаю? – удивлена она.

        – Как, разве ты не помнишь? Ровно год назад мы познакомились у Ольховских. Ты забежала, запыхавшись, в беленькой такой, с сиреневым воротом, кофточке и с синими-синими глазами… Меня, понятно, ты едва приметила.

            – Нет, я приметила. Вальяжный такой, длинноволосый, надменный.

            – Ну, Вика… неужели я такой?

            – Это первое было впечатление. Не такой, конечно.

            – И на том спасибо. – Он подвигает к ней блюдце с тортом. – Когда там, на море, узнаешь меня получше…

            – Да ничего не решено, Илья!

            – Я и не говорю, что решено, – соглашается он, смеясь. – Я говорю, как там сейчас здорово. Зеленая вода, пена кружевная, дельфины прыгают, а волна схлынет – медузы прозрачные на гальке…

       Вечером, достав из-под белья в шкафу старые дневники и письма, она перебирает их, как забытые воспоминания. Вот в общей тетрадке аккуратный, каллиграфическим почерком, дневник девятиклассницы, обсуждавшей литературных героев, школьные истории и сердечные тайны. Вот записки студентки, влюбленной в аспиранта с кафедры филологии, первые девичьи разочарования, выписки из Лабрюйера и Стендаля и собственные размышления о любви. «Любить – значит становиться лучше ради того, кого любишь». «Любить – находить себя в другом». «Стендаль говорит о психологии любви. Но его «кристаллизация» – влюбленность, а не любовь. Настоящей любви нужен не «возвышающий обман», а сам человек».

            Но эти выводы не касаются их отношений с Ильей. Да и не было ведь никаких отношений. Знакомство, переросшее понемногу в дружбу. Ей с ним интересно, они говорят на одном языке. Хотя с самого начала был к ней неравнодушен, и это чувствовалось, а сегодня вот проговорился… Но когда-то должен же проговориться? А она? Разве не будет и ей его не хватать? Но поехать вместе – не признание ли это особых отношений, возможно, близких? Но их же нет! Что подумают Алла с Глебом? Да и все остальные? Нет, нет… это опрометчиво. Он порядочный человек, но не будешь же всем объяснять. А сочтут любовниками… фу! Зачем это ей?

            И вдруг ее осеняет, что его приглашение – объяснение в любви. «Не представляю, что буду без тебя делать… Не знаю, куда себя дену…» Ну, конечно… даже Феофиле понятно. Не соглашусь – никуда не поедет, будет ждать, пока вернусь из деревни. А сказать: ладно, едем, – все равно, что признаться: и я без тебя не могу. Люди так и поймут, и правильно поймут. И – было что или нет – выходи замуж…

            «Так вон что! – догадывается она, наконец. – Не просто объяснение, а предложение замужества… – Восхищенная своей проницательностью, она прячет в шкаф дневники и, как Кутузов перед Бородино, сидит, подперев щеку кулаком и щуря в окно то один, то другой глаз. – Да сам-то он понимает, что сказал? Может, ляпнул, что в голову взбрело, а я теперь думай. А что думать? Мама, ясно, не одобрит. Нет, не одобрит. И не надо ничего, – пусть идет все, как идет…»

            Но тут воспоминание счастливого мгновения на парящем балконе пронизывает ее всю от пяток до темечка, и она уже не уверена, надо ли ждать так долго, если счастье возможно немедленно, уже завтра, и уже навсегда. И чувствует, что может согласиться, и неважно, что подумают, – но только если сам он понимает, что ей предложил…

            – Ну, Вика, что? – спрашивает он с порога, явившись на другое утро и пристально вглядываясь в ее лицо. – Едем?

            – Разве это не шутка? – Она поправляет с безразличной усмешкой угол скатерти и указывает ему на стул.

            – Какая шутка! Я ведь…

            – Это может быть только шуткой. Тебе, видишь ли, скучно ехать одному… А ты знаешь, что подумают обо мне?

            – Но, Вика…

            – Ты знаешь. И смеешь предлагать мне такую поездку? Надо совсем не уважать…

      – Вика! Я же… я думал, ты… – Он смешался, запнулся, покраснел, и странно было видеть эту мальчишескую растерянность на спокойном, уверенном всегда лице. – Я сказал правду. Я действительно не могу без тебя… – Глаза его заблестели.

            – Но… – она опускает с легкой улыбкой ресницы, – в таких случаях предлагают не вояж на побережье.

            – Да! И я хотел, чтоб ты… чтобы… стала моей женой… – говорит он торопливо, взволнованно, невпопад. – Но не совсем был уверен… И подумал: когда узнаешь меня получше, вот тогда…

            Ресницы ее вздрагивают и, боясь поднять повлажневшие глаза, она продолжает сидеть, силясь унять охватившую ее дрожь.

            – Так… – наконец, превозмогает она себя. – Сейчас ты не готов.

            – О, Вика! Я… я готов!

            – Нет. Мы поедем. И я узнаю тебя лучше. И тогда я скажу: да или нет. – Она встает, глаза ее влажны, и он не знает, от обиды или от любви.

            – Вика… ты прелесть! – Он бросается к ней, чтобы расцеловать, но она выставляет ладонь.

            – Нет, нет…

     Несколько мгновений они смотрят друг на друга мокрыми счастливыми глазами, потом он отворачивается и отходит к окну. «Так и надо… Так тебе и надо…» – бормочет он беззвучно, сжимая до хруста пальцы.

<=

=>