АЛЬФА И ОМЕГА

IX

        На следующий день планы Волхова совершенно переменились. Он не понимал, почему случилась с ним эта баня покаяния, но видел великую божью милость в том, что сердце открылось вдруг перед правдой о себе, и он увидел, наконец, себя истинного. Но что вода слов и слез против действительных терзаний, доставленных тобой другим? Да если бы, говорил он себе, ты сел на одни сухари и жил нищим оборванцем, разве искупил бы этим свои мерзости? Самоотвержение твое касается  тебя, а что ж другие? Господь не свои, а чужие грехи искупал крестной жертвой, а ты и свои не хочешь взять? Не словами и слезами, а - потом и кровью!.. За вчерашнее зло сделай сегодня добро – и вдвое, втрое больше! Не вынес когда-то раненого – вынеси сегодня! Не помог инвалиду – помоги ему сейчас!..

            «Что ж я стою? – спрашивал он себя, стоя посередине кухни и озираясь. – Что я, поняв это, делаю?..»

            Желание немедленно, сию минуту переменить жизнь, чтобы омыться потом и кровью служения, обуяло его. Он жаждал действовать, и едва стал перебирать, что может, простое решение явилось вдруг само. Он нарисует для начала хозяйскую девочку. То, что бедняжка ходит с костылем, ее таившееся в кротких глазах страдание были немым укором, что он здоров и, главное, пренебрег когда-то таким, как она… 

            Он без сожаления снял и отставил в угол вчерашний пейзаж и взял новый холст. Это будет, конечно, не торопливый набросок, а настоящий портрет маслом. «Пусть она порадуется», - думал он, идя к хозяйке.

            Мария Ивановна возилась, как всегда, на кухне.          

         - Все хлопочете, - сказал он, войдя, с улыбкой.

         - И хозяйства-то нет, а все колготишься... – приятно улыбнулась она, обмахивая стол полотенцем. 

        Девочка, приоткрыв ширму, любопытно выглянула своими блестящими глазами и, кивнув Волхову: «Здравствуйте!» – смущенно спряталась. Видимо, она стыдилась появляться перед ним на костылях, но ему хотелось, чтобы она вышла.

            - А это потому, Мария Ивановна, что Таня не помогает, - громко, подмигивая хозяйке, сказал он.

            - Как не помогает, помога-ает... – протянула та тихо и ласково.

            - Да какое! Как ни зайду, все нет ее и нет.

            - Затворница она у меня.

            - А она-то мне и нужна!

            - Правда? – удивилась Мария Ивановна, не поняв, серьезно он или шутит.

            - Ну да!

            - Ну, выйди, Танюша, выйди, - сказала Мария Ивановна.

            Послышался стук, еще стук, и, наконец, появилась смущенная и растерянная Танюша с костылем в руке. «Зачем я ему нужна?» – говорил ее блестящий взгляд. Почти так же смотрела и хозяйка.

            - Нарисовать ее хочу, - пояснил поспешно Волхов. – Портрет сделать...

            - Ах! – вспыхнула Таня, чуть не выронив костыль. Она совершенно потерялась, даже слезы навернулись на глаза.

            - Ну, зачем это, - не одобрила Мария Ивановна, соображая, как это может отразиться на их с квартирантом отношениях: может быть, художник зачтет портрет за плату. – Вы уж свои картины рисуйте... Какие с нас портреты!

            - Да нет, я же так просто! – сказал торопливо Волхов, боясь, что благородная его затея сорвется. – Я так нарисую! Пусть останется вам память, что жил тут...

            Искренняя улыбка Волхова успокоила хозяйку.

            - Ну, если так... Да она еще захочет ли, - засмеялась Мария Ивановна, посмотрев на Таню. – Ты хочешь, Таня, портрет?

            - А почему нет? – наступал мягко Волхов. – Вы покажите мне, кто не хочет. А тут и надо-то посидеть всего немножко… А, Танюш?

            - Ах, ну зачем это... Не надо, зачем... – говорила девочка, ничего подобного не ожидавшая, но по сиявшим взволнованным глазам видно было, как ей этого хотелось; лицо ее горело.

            - Ну, и решено! – сказал Волхов. – А когда? Да в любое время, хоть прямо сейчас. У меня и холст приготовлен. Если есть время, соберись и приходи. Ага? Так я жду!

            Торопливо собрав раскиданные краски, подметя и наведя некое подобие порядка, Волхов закрепил на большом этюднике холст и соображал, как расположиться. День случился пасмурный, было темновато, но перенести сеанс, вспоминая лицо Тани, он решительно не мог. С лампой, искажавшей и скрадывавшей цвета, он никогда не работал. «Ладно, пусть будет, как есть...» - подумал он, устанавливая этюдник перед окном.

            Таня пришла в одном пальтишке, боясь, видимо, испортить прическу. На ней была свежая, с открытым воротом, голубая кофточка.

            - Ну, великолепно! – говорил с бодрой улыбкой Волхов, проводя и усаживая ее на стул. – Темновато немножко, но ничего...

            Таня села, неловко отставя прямую ногу, лицо ее рдело румянцем. Из-за небольшого роста и наивного детского выражения она казалась девочкой, в действительности это была шестнадцатилетняя девушка с привлекательным смугловатым лицом и большими доверчивыми глазами; гладко зачесанные русые волосы, схваченные сзади голубой ленточкой, золотистой прядкой опускались на тонкую шею.

            - Сейчас мы устроимся... А ну-ка так... - приговаривал он, двигаясь с этюдником в поисках нужного ракурса вокруг напряженно следившей за ним Тани, желая одновременно успокоить ее.

            - Таня… – сказал он вдруг. - Да ты расслабься! А то ничего у нас не получится. Представь, ты пришла к подружке, и сейчас мы поболтаем. Да, будем болтать, и ничего больше... Ну-ка, головку сюда чуть-чуть и - на меня... вот так. – Подойдя к ней, он поставил ее локоть на стол и подвел кисть руки под подбородок. – Обопрись-ка...

            Она оперлась круглым мягким подбородком о тыл ладони, поводя за ним глазами.

            - Вот! вот оно! – воскликнул он радостно.

            Это была, несомненно, находка. Он даже рад был, что темновато, и правая сторона лица в тени. Зато левая, перед окном, выступала рельефно, выпукло, и подчеркнутые полусветом большие наивные глаза, и узкая, с тонкими пальцами, кисть подле шеи были необыкновенно выразительны. И нарочно нельзя придумать лучше!

      - Танюша... запомни это положение. Запомнила? А теперь отдохни. – И Волхов, улыбаясь, разложив вокруг краски, кисти, палитру, быстро принялся за дело, без умолку болтая и распрашивая ее о родителях, товарищах, школе. Он был ненавязчив и терпеть не мог лезть в чужие дела, но теперь пожалел об этом. Как он, живя рядом, через стенку, мог не знать, что Таня не хозяйкина дочь, а сирота, взятая Марией Ивановной, дальней ее теткой, из детдома? 

        Успокоившись и свыкшись, Таня рассказывала все просто и доверчиво. Волхов, сухой кистью нанеся рисунок и сделав в полчаса подмалевок, клал краски легко, точно, быстро, радостно впитывая их с натуры и перенося любовно на холст. По опыту он знал, что портрет удачен, когда человек не только похож, но и красив. А красив он, если не скопирован, а писан с любовью, и случайные черты приглушены и незаметны. Здесь же прекрасно было все, и одно было надо: не испортить. А передать, как он видел, эту доверчивую кротость глаз с их тихой, затаенной в глубине грустью, эту робость и чистоту губ, таких нежных в уголках, этот грациозный изгиб тонкой девичьей руки, натруженной невидимым костылем.

            Он думал, что успеет закончить а-ля прима, и, наверное, успел бы, но ему уже хотелось совершенства. Это прелестное лицо и эта компоновка требовали завершенности, и он решил, что закончит в два-три сеанса. Он сказал об этом Тане.

            - А можно посмотреть? – спросила она робко.

            - Оно можно... – помялся Волхов. – Я, правда, незаконченное не люблю показывать… Но можно, можно.

            Она, взяв костыль, рывком встала и подошла.

            - Это... это я?.. – спросила она изумленно.

            - Нет, не совсем еще. Потерпи немножко.

            Ему и самому нравилось. Он хотел только, чтобы и завтра было то же освещение. Проводив Таню, он долго смотрел на работу издали и вблизи, то тут, то там трогая кистью, и понял, наконец, что нужно. Смешав умбру с английской красной и зеленью, смело нанес вокруг лица и руки глубокий темный фон. Возникло впечатление, что девушка ярко освещена – возможно, свечой – в темной комнате, все лицо приобрело особенную скульптурную выразительность. Где смягчив, где углубив тени, он оставил, наконец, работу, боясь испортить, и повернул этюдник к стене. Впервые за последнее время он остался доволен.

            Наутро он никак не мог дождаться Тани и пошел за ней сам.

            - А мне можно же посмотреть? – спросила с любопытством хозяйка.

            - Куда от вас, Мария Ивановна, денешься? – засмеялся Волхов. – Обязательно посмотрите! Но попозже…

       Усадив опять девушку, он сравнил портрет с натурой. Предстояла тонкая работа прописки деталей. Он знал несколько мест на лице, требовавших особенно тщательной проработки, и когда покорпел над ними, все ожило и засветилось, в глубине ее устремленных в пространство глаз зажглись чувство и мысль. Портрет был почти готов, осталось лишь кое-что пошлифовать, но небо нахмурилось, в комнате стало совсем темно.                      

          - Танюша, заглянешь еще завтра на полчасика, и все. Тебе же во вторую смену?

            Она кивнула и, встав, тихо постукивая костылем, подошла сзади к Волхову. И ахнула. Она никак не ожидала, что может быть так красива, и эта обворожительная девушка – она. Что она, сомнения не было, но откуда эти необыкновенные тонкость, нежность, эта красота, которой она в себе не замечала? Зардевшись, она смотрела молча на портрет повлажневшими нечаянно глазами.

            - Немножко совсем осталось, - сказал Волхов. – Так, мелочи... Ну, нормально?

            Она кивнула.

       - Я даже... не ожидала даже... – сказала она взволнованно, вдруг слезы навернулись ей на глаза, и, отвернувшись, она застучала поспешно к двери. 

            Волхов посидел над портретом еще утром, и когда пришла Таня, лишь поправил слегка, добиваясь мягкости и чистоты рефлексов, светлых бликов на лице и волосах. 

          Понесли портрет к Марии Ивановне. Та всплеснула в ладоши и долго, сложив на толстой груди руки, любовалась, смеясь удивленно и растроганно.

            - Ах, красота какая... Ну, Таня, тебя теперь в музей только!

            - Она сырая еще, - сказал Волхов. – Пусть у меня пару деньков постоит. Я раму привезу и вручу вам уже готовую. И вешайте тогда на стену!

            - Ах, Олег... Не знаю прямо, как вас благодарить. Таня, ты спасибо-то хоть сказала?

            Таня, стоявшая рядом и не верившая до сих пор, что эта прелесть навсегда останется у нее, неловко, прижав костыль локтем, обняла Волхова и лицом прижалась к его плечу.

            - Спасибо... – прошептала она. Костыль загремел на пол, Волхов нагнулся за ним и выпрямился красный.

            - Ну, ладно. Так и порешим. – И он вернулся с портретом к себе.

            Работа так ему нравилась, что жалко было расставаться. Он повесил портрет на стену и, сев напротив, закинув ногу на ногу и на затылке сцепив руки, смотрел, щурясь и наклоняя с боку набок голову.

            Заглянувший под вечер Ланин сразу увидел новую картину.

       - А я тебе звонил… Ты что ж, совсем уже дома не бываешь? – спросил он, подходя к портрету, и, остановясь шагах в трех, замолчал. – Знакомое лицо.

            - Ну, как же. Это Танюшка хозяйкина. 

            - О! – Ланин рассматривал довольно долго, то улыбаясь невольно, то насупливаясь, и, наконец, сказал:

            - Не знаю, какие ты на Арбате портреты рисовал, но это – вещь... Я даже зауважал тебя, слушай.

            - А до сих пор? – засмеялся Волхов.

            - Ну, за эту особенно. Прелесть. И эти завитки возле уха... А рука, изгиб такой грациозный, пальчики прозрачные... Нет, замечательно! А здесь вот, у носа, не пойму, - блик или слеза?

            - Почему слеза?

            - Такая кротость в глазах...

          - Как хочешь, понимай.       

          - И где ты освещение такое нашел? Это что - свеча?

            - Ну, значит, свеча.

            - И куда этот портрет?

            - Как куда? – удивился Волхов. - Ей, Танюшке.

            - Подаришь?

            - Да не подаришь! – возмутился Волхов. – Для нее и делал! Ты же видел, как она ходит? – приглушенно, боясь, что за стеной услышат, заговорил он. – А она девочка, выпускница. Представляешь, как ей тяжко, как, бедняжка, страдает? А она ведь сирота, хозяйка – чужая почти тетка! Ты говоришь, не слеза ли... Да, и слеза! Ты не видишь разве, какая там, в глубине, боль? А какая чистота, доверчивость, нежность... Ты думаешь, это я так постарался? Это она такая, она! Только с костылем вот, одно это и видят. А ей... я не знаю, что бы ей сделал!..

            Ланин топтался взад-вперед, склонив голову и воображая, видимо, что расхаживает перед аудиторией.

             - Ты хорошо это сказал! – вздел он вдруг палец. – По себе знаю… Делаешь или отдаешь что-то, а жалко. И это - топящий нас, как камень, гомос! Освободись, и немедленно! Отдай вдвое больше! И тяжесть тут же исчезнет. Ибо дух уже на свободе и торжествует! И из этих... из восхитительных таких вот радостей должна состоять наша жизнь…

          - Ты тоже хорошо сказанул! – улыбнулся Волхов. – Лекция, да?

      - А хочешь, и лекция!.. – И оба, довольные, расхохотались.

      - Да, отдаешь, а жалко... Послушай, со мной-то что было! – И Волхов живо рассказал историю об отданной соседке буханке и утерянных деньгах. – Я прямо восхищен, как тонко все, как изящно...  Какой мне урок!

            Ланин слушал, удивленно подняв бровь, и только покачивал головой. Уходя, он попросил с собой том «Добротолюбия». Волхов достал с полки книгу, и из-под нее выпала сложенная пятисотрублевая купюра. Он изумленно, подняв ее двумя пальцами, показал другу.

            - Ну? – рассмеялся тот. – И что теперь? Где твой мистический урок?

            - Да нет! Все то же! – вскричал Волхов восхищенно. – И еще больше! Ведь не пожалел я, а дал ей хлеба. Вот только настроился против и как бы уничтожил этим все... Но потом ведь раскаялся и осудил себя. И потому не деньгами наказан, а только переживанием потери… Это же еще тоньше!

            - Ну, - улыбался Ланин, - я за тебя рад. 

<=

=>