Хранить вечно

Скол четвёртый

Палестина. Хиеросолим

(DCCLXXXIV ab U. c., Martius)

1

Вечер был тёплым и душистым, как свежеиспечённый хлеб.

Слабый ветер, дующий от песков Хан-Неге́ва, нёс с собой сладкие запахи каких-то ночных цветов и дурманящий аромат пробудившихся после зимней спячки абрикосовых деревьев. Это был ещё не тот ненавистный «хамиши́м» – ветер-«пятидесятник» – грубый, плотный и тяжёлый – ветер-насильник, ветер-палач, – задувающий обычно после Писхи и на протяжении пятидесяти дней несущий в Йерушала́йм пыль и испепеляющую жару южной пустыни. Это был его предшественник, его младший брат – трепетный, лёгкий, скользящий – юный ветер-любовник, – то несмело трогающий лицо своими нежными поцелуями, то пугливо замирающий в кустах, то вкрадчиво шелестящий в кронах высоких, тесно обступивших двор, финиковых пальм и гранатовых деревьев.

Лёгкие полупрозрачные облака, не способные заслонить собой даже звёзды, медленно текли на север, огибая ярко-жёлтую половинку луны, больше всего напоминающую своими очертаниями будару – небольшое торговое судно, – спокойно плывущую по своим торговым делам по бескрайнему небесному морю.

Кефа стоял босиком на шершавой и тёплой, нагретой за день солнцем, глиняной крыше и, задрав голову, смотрел на будару-луну. Точно на такой же пузатой посудине – неуклюжей, но прочной, с высокими бортами и короткой мачтой – плыли они тогда с Хавивой в Кесарию из Александрии, и хозяин будары, чернобородый добряк Цохар, угощал их удивительно вкусной копчёной бараниной и дорогим кретским вином. Давно это было, очень давно – в какой-то иной, прошлой жизни.

Несмотря на то, что год был невисокосным – без второго месяца адара – и Писха праздновалась очень рано, на улице было совсем тепло. А в доме, где в небольшой комнатке с единственным малюсеньким окном укладывались сейчас спать вповалку на полу десять человек, и вовсе было невыносимо жарко и душно. Кефа потому и поднялся сюда – на крышу, на огороженную резными деревянными перильцами террасу – подышать перед сном. Он даже подумал, не перебраться ли ему наверх – под звёзды, к пузатой неторопливой бударе-луне – на всю ночь. Они с Андреасом часто в детстве ночевали на крыше. Им обоим нравилось, лёжа бок о бок под одним одеялом и глядя на таинственно мерцающие звёзды или на лёгкие летучие облака, болтать обо всём, что придёт в голову: о пойманной днём рыбе и о прыжках в воду с «Моста Мошэ» – ствола упавшего давным-давно в воду могучего дуба; о походах за ракушками на дальнюю отмель и о злобном Шауле Трёхпалом, невесть за что ненавидящем всех окрестных мальчишек; а позже, чуток повзрослев, – о Боге, о романцах, и о также повзрослевших и неожиданно похорошевших соседских девчонках. Их младший братишка Ашер тоже часто увязывался за ними – ночевать на крыше, но он был ещё совсем мал и быстро засыпал, а они с Андреасом лежали и говорили, порой всю ночь напролёт – до первых птичьих голосов, до быстро светлеющего над вершинами заозёрных холмов неба.

Кефа вздохнул. Его новый дом в Кфар-Нахуме был построен по романскому образцу – с двускатной, крытой медными листами, крышей. На такой крыше уже не заночуешь, не полежишь, понимаешь, глядя в бездонное звёздное небо. Так что его сын, его толстощёкий пыхтун-топотун Марк, будет в будущем лишён такого нехитрого детского удовольствия. Как всегда, при воспоминании об оставленном в Кфар-Нахуме сыне у Кефы заныло в груди. Он считал себя плохим отцом. Он виделся с сыном от силы раз в два-три месяца – их с Йешу кочевой образ жизни редко приводил их в родные края. Если же быть до конца честным перед собой, то Кефа и не рвался особо домой. А попав в Кфар-Нахум, уже через пару дней начинал тяготиться, казалось бы, родными стенами, – всё в этом просторном, рассчитанном на большую дружную семью, доме напоминало ему о Хавиве. И больше всего напоминал ему о Хавиве его сын – маленький Марк. С каждым своим приходом домой Кефа замечал в лице своего сына всё новые и новые черты его матери. И это было невыносимо. И он опять уходил, оставляя дом и хозяйство на старательного, но неопытного Оведа, а сына – на терпеливую, давно уже махнувшую рукой на своего непутёвого деверя и на своего не менее непутёвого мужа Андреаса, Михаль. Впервые, год назад, покидая дом и уже предвидя всё своё будущее кочевое житьё, Кефа на последние легионерские деньги купил в Магдале двух толковых рабов-галатийцев – в помощь Михаль и, главным образом, Оведу. Тот хорошо освоил рыболовное дело (благо сфина позволяла ходить за рыбой хоть на другой конец Кинеретского озера) и всякий раз привозил домой очень даже неплохой улов. Но покупка эта, этот запоздалый жест, если и служил для Кефы неким оправданием, то оправданием довольно слабым. Кефа это прекрасно понимал, и шершавая заноза в его груди при каждом воспоминании о покинутом доме начинала шевелиться и тупо саднить.

Была и ещё одна причина, по которой Кефа не мог подолгу оставаться дома – Рут. Кефа постоянно ловил себя на том, что он не может смотреть в глаза матери Хавивы, так, как будто это он был повинен в смерти её дочери. Рут пережила смерть Хавивы очень тяжело. Нет, она не кричала в голос и не рвала на себе одежду на похоронах. Она спокойно проводила дочь в последний путь, но после этого сразу слегла. Она уединилась в своей крохотной комнатёнке без окон и стала медленно угасать, отказываясь от еды, ни с кем не желая разговаривать, днями и ночами напролёт лёжа одетой на нерасстеленной кровати и строго глядя перед собой сухими запавшими глазами. Потребовался почти месяц времени и всё лекарское искусство Йешу, чтобы постепенно вернуть её к жизни и поставить на ноги. После этого Рут стала ещё тише и ещё незаметней. Она превратилась в собственную тень. Да, она по-прежнему помогала Михаль по хозяйству, она нянчила внука, она отвечала на заданные ей вопросы и даже задавала вопросы сама, но делала она всё это теперь безучастно, механически, и взгляд её при этом оставался пустым и отрешённым. А однажды у Кефы облилось кровью сердце – он заметил, что у Рут, когда она молчит и занята какой-то работой, мелко и часто дрожит её сухой и морщинистый, совершенно старушечий, подбородок...

У Кефы затекла шея. Он снова вздохнул, покрутил головой и, оглядевшись, сел, вытянув ноги и привалясь спиной к деревянному ограждению. Но перильца опасно подались под ним и отчётливо затрещали. Кефа отпрянул от хлипкой ограды и шёпотом выругался. Подумав, он перевернулся, лёг на живот и, положив голову на руки, стал смотреть во двор.

Двор был большой, прямоугольный. Справа его замыкал высокий каменный забор, слева – хозяйственные постройки: мастерские, дровяник, длинные навесы, под которыми сушилась перед обжигом посуда, и ветхий сарай под соломенной крышей, где ночевали рабы. Широкое утоптанное пространство, лишь кое-где покрытое редкой жёсткой травой, сейчас было разделено почти поровну: ближняя к дому половина была ярко освещена луной, дальняя утопала в тени от высоких, росших вдоль улицы деревьев.

Внизу скрипнула дверь. По дорожке от дома к хозяйственным постройкам, шурша мелким гравием, двинулась фигура человека. Это был хозяин дома Шимон Прокажённый – Кефа узнал тёзку по круглой обширной лысине, увенчивающей вытянутую вверх, тыквообразную голову. Днём Шимон старательно прятал лысину под старенький, видавший виды масабский парик, и сейчас она, открытая всем ветрам, торжественно сияла, освещённая жёлтым светом луны. «Пошёл рабам на утро задание дать», – догадался Кефа.

В доме у горшечника Шимона Прокажённого они ночевали далеко не в первый раз. Кефа усмехнулся: странная вещь кличка – если уж она прилепляется к человеку, то отлепить её бывает очень сложно, чаще всего попросту невозможно. Шимон Прокажённый вовсе ведь не был прокажённым. Когда на прошлую Писху Йешу с Кефой и Андреасом впервые пришли сюда, в большое богатое селение Бейт-Энью́, раскинувшееся на юго-восточном склоне Тура́-Ейты́, в часе ходьбы от Йерушалайма, и впервые расположились на ночлег в этом доме, руки и плечи горшечника сплошь покрывала неопрятная буро-розовая короста. Это был лишай. Не проказа, а самый обыкновенный лишай, и Йешу за две недели полностью излечил от него хозяина дома, вернув тому благосклонность жены, уважение общины и возможность посещать Храм. Но несмотря на то, что болезнь оказалась вовсе не проказой, а лишаём, и что сейчас даже малейших следов от того лишая не усматривалось на теле у Шимона, в деревне (да и в городе, где он сбывал свой товар) его продолжали упорно называть Прокажённым. Впрочем, похоже, это обстоятельство трогало Шимона-горшечника мало. Что же касается его отношения к Йешу, то оно после истории с чудесным исцелением балансировало между всемерным почитанием и немым обожанием, временами даже опасно приближаясь к обожествлению. В любом случае, Йешу со всеми своими друзьями был теперь в доме Шимона Прокажённого самым желанным, самым дорогим гостем, благо дом этот был немаленьким, да и недостатка в средствах гончар не испытывал – две его посудные лавки в Йерушалайме приносили стабильный и весьма немалый доход...

<=                                                                                                                                           =>